Человек, попадая в поезд, может вести себя по-разному.
Кто-то просто едет в поезде и думает о своем.
Кто-то пользуется возможностью побеседовать с соседями по купе. Очень часто, кстати, такие беседы бывают удивительно откровенными...
Кто-то молча ложится на полку, достает из сумки книгу, сосредоточенно читает ее... Потом гасит ночник. Спит... Встает, когда объявляют о прибытии поезда на его остановку.
Очень по-разному ведут себя люди, попадая в поезда. И очень редко попадаются такие, как Арагон или Сент-Экзюпери. Для большинства поезд — это и есть поезд. А для таких, как Арагон и Сент-Экзюпери, поездка в поезде является Странствием. Причем именно Странствием с большой буквы. Ты не просто зачем-то едешь в поезде. Тебе ниспослана судьбой эта поездка. Для чего ниспослана? Для того, чтобы явить тебе некий Смысл. Опять-таки, именно Смысл с большой буквы. А что нужно для того, чтобы обычная поездка в поезде могла явить тебе этот самый Смысл?
Нужно, чтобы поезд, в котором ты едешь, не переставая быть «просто поездом», стал одновременно и чем-то совсем иным. То есть не просто обычным поездом, который едет по тривиальным рельсам, а поездом по имени «человечество», который едет по рельсам предназначения, рельсам исторического пути. Такая способность пережить что-то обычное, например, обычную поездку в обычном поезде, как нечто совсем иное, намного большее, предполагает наличие мощного и достаточно специфического воображения. Это не просто художественное воображение. Это то воображение, которое в Средние века было одинаково присуще религиозным людям, не просто исполняющим обряды, а верящим глубоко и истово.
Такая вера иногда называется живой. И не зря Пушкин, чье стихотворение о двух чувствах я процитировал в передовице «Четвертый этаж — 6», говорил не просто о любви к родимым пепелищам и отеческим гробам, а о такой любви, которая становится животворящей святыней. Пушкин, как подлинно гениальный поэт, никогда не вводит в текст тех слов, которые не исполнены глубокого смысла. И если он говорит не просто о святыне, а о животворящей святыне, то это означает, что ему донельзя нужно подчеркнуть разницу между святыней обычной и святыней животворящей.
Любая вера опирается на святыни. Живая вера опирается на святыни животворящие. Ты можешь верить в коммунизм или в Христа. Но если твоя вера живая, то у тебя есть животворящие святыни.
Для коммуниста это может быть мавзолей Ленина (в Китае — мавзолей Мао Цзэдуна, во Вьетнаме — мавзолей Хо Ши Мина). Или — памятник солдату-победителю в Трептов-парке.
Для верующего православного это может быть храм Гроба Господня в Иерусалиме или храм Покрова на Нерли.
Важно не то, каковы конкретно эти святыни. Важно то, что если они являются животворящими, то твой контакт с этими святынями наполняет тебя особой энергией, которую верующий человек именует благодатью. И совершенно не обязательно такой человек должен быть канонически религиозен. Моя мать, например, подобным образом встречалась каждый год с памятником Пушкину в лицейском саду. Да и с Ленинградом в целом (мои дворянские родственники, упорно называвшие до войны Ленинград Петербургом, после войны категорически отказывались именовать город на Неве иначе как Ленинград).
Просто человек, у которого есть живая вера, соединяясь с животворящими святынями, чем-то подпитывается (не будем здесь уточнять, чем же именно). А человек, который вроде бы верит (возможно даже и ревностно), но не обладает способностью так подпитываться, лишен главного земного жизненного счастья — обладания живой верой. Не буду говорить, что его вера в этом случае является мертвой, скажу только, что она живой не является.
Но вернемся к Средним векам, когда большинство людей обладало именно живой верой. Обладая такой верой, а значит и животворящими святынями, человек Средних веков обладал и чем-то большим, нежели возможность обретения благодати при взаимодействии с такими святынями.
Кстати, об этом обретении благодати... Великие готические соборы Европы — эти грандиозные свидетельства той живой веры — сейчас, конечно же, не являются аккумуляторами оной. Но они несут отпечаток своего былого величия. Совсем нетрудно представить себе, как именно работали эти сакральные аккумуляторы во времена крестовых походов. Или чем была для Жанны д’Арк возможность короновать беспомощного Карла VII не абы где, а именно в великом Реймском соборе.
Но, особым образом подпитываясь при сопоставлении с великими животворящими святынями, человек Средневековья, обладавший не абы какой, а именно живой верой, подпитывался и иначе. О чем я и сказал несколькими строками выше, подчеркнув, что этот человек обладал и чем-то большим, нежели возможность обретения благодати при взаимодействии с великими животворящими святынями. Такими, например, как Реймский собор.
Чем же именно он обладал? Он обладал возможностью увидеть во всем знак чего-то большего, нежели та буквальность, которая явствует из увиденного. Для такого человека всё было посланием, наполненным потусторонним великим смыслом. Его поездки в каком-то смысле всегда были Странствием. Отсюда и особое отношение к тем, кто оказался в пути. Им оказывают гостеприимство не просто потому, что они оказались в трудной ситуации. Сочувствуя этой трудности ситуации (а любое путешествие в ту эпоху было сопряжено с немалыми трудностями), люди, оказывая гостеприимство, отдают должное еще и статусу тех, кого одаривают гостеприимством. Статусу странников.
Обычное в Средние века удвоение мира, согласно которому каждое явление обладает сущностью, не совпадающей с этим явлением и одновременно тесно с ним связанной, — подвергалось серьезным атакам со стороны так называемого рационального научного мышления. Согласно которому явление — это и есть явление. Да, возможно, в совокупности сходных явлений есть нечто общее. И это общее именуется понятием. Но содержание понятия можно извлечь из буквального содержания явлений. Кстати, при таком извлечении буквальное (оно же конкретное) всегда оскудевает. Ты абстрагируешься от массы частностей, и именно такое абстрагирование позволяет тебе увидеть в ряде явлений нечто общее. И дать этим явлениям общее имя, оно же — понятие.
Но, дав им это имя, ты очевидным образом омертвляешь каждое конкретное явление. Ибо абстрагирование и есть такое неизбежное омертвление.
На необходимости абстрагирования в Средние века настаивали так называемые номиналисты. Им противостояли реалисты, которые яростно отстаивали необходимость удвоения мира. Кстати, знаменитый призыв Оккама не умножать сущности, помимо требования экономии средств, необходимых для описания чего бы то ни было, содержал в себе подкоп под принципы, которые отстаивали средневековые реалисты.
Наиболее яркий представитель этой школы — Гийом де Шампо (французский философ-мистик, родившийся в 1068-м и умерший в 1121 году), епископ Шалонский с 1113 года, близкий друг выдающегося религиозного деятеля той эпохи Бернара Клервоского.
Другие последователи этой школы средневекового реализма, иногда именуемой Сен-Викторской потому, что Гийом де Шампо создавал школу при монастыре Святого Виктора в Париже, — Гюго Сен-Викторский и Ришар Сен-Викторский.
Наиболее выдающимся оппонентом этой школы был номиналист Иоанн Росцелин, французский философ и теолог, родившийся в 1050-м и умерший в 1122 году.
Несколько слов о средневековом реализме. Тем, кто связывает со словом «реализм» только представление о достоверном изображении реальности (реализм XIX века, он же критический реализм, социалистический реализм и так далее), сообщаю, что в Средние века термин «реализм» означал диаметрально противоположное тому, что он означал в XIX и ХХ веках. Да-да, в Средние века этот термин имел именно диаметрально противоположное, а не просто иное содержание. Такая вот эволюция терминов.
Когда именно средневековый реализм стал по-настоящему терпеть поражение, установить трудно. Наверняка он уже потерпел поражение в XVII веке. Но, возможно, он на самом деле потерпел его существенно раньше. Кстати, помимо номиналистов и реалистов в Средние века существовали и представители третьей школы. Их не случайно именовали концептуалистами. Один из ярчайших представителей этой школы — конечно же, Пьер Абеляр — французский философ, теолог и поэт, родившийся в 1079 году и умерший в 1142 году.
Преследуемый, как и Иоанн Росцелин, представителями школы средневекового реализма, Абеляр был прославлен как легендарный возлюбленный, аналог шекспировского Ромео. Трагическая любовь Абеляра и Элоизы потрясла современников. И не только современников. Потому что сочинение выдающегося просветителя XVIII века Жан-Жака Руссо называлось «Новая Элоиза». И в этом была явная адресация к любви, воодушевлявшей Абеляра и Элоизу на рубеже XII века.
Пытаясь примирить иррационализм средневековых реалистов и рационализм средневековых номиналистов, Абеляр перепрыгнул из XII в XXI век. Потому что именно в XXI веке преодоление противоречия между рационализмом и иррационализмом стало ключевой задачей человечества.
В XII веке реалисты одержали над номиналистами и концептуалистами полную победу. Но это была именно та победа, которая содержит в себе зерно будущего сокрушительного поражения. Средневековые реалисты победили именно на уровне церковной бюрократии. Учение Абеляра было запрещено церковью, его труд «Введение в теологию» был сожжен на соборе в Суассоне. Самого Абеляра заточили в монастырь.
В итоге всё кончилось для Абеляра не худшим образом. Он добился разрешения проживать вне монастырских стен, выстроил себе в 1125 году в Ножан-сюр-Сен часовню и келью. Сообщаю это читателю потому, что эти часовня и келья были названы Параклетом. Вспомним Евангелие от Иоанна, в котором Параклетосом назван именно Дух Святой. Буквально это звучит так: «Утешитель же (то есть Параклетос — С.К.), Дух Святой, Которого пошлет Отец во имя Мое, научит вас всему и напомнит вам всё, что Я говорил вам». (Евангелие от Иоанна 14:26)
Любая адресация к Параклетосу (или Параклету) является подчеркиванием особого значения Пятидесятницы и всего того, что случилось с апостолами, на которых Дух Святой снизошел именно в этот день.
Уже после смерти Пьера Абеляра Иоахим Флорский, цистерцианский монах, христианский мистик, прорицатель и родоначальник средневекового хилиазма, заговорит о Параклете еще более настойчиво, заявит о наступлении Третьего завета, связанного с господством монашества, об эпохе Святого Духа, которая, по его мнению, должна была начаться в 1260 году, о радикальном обновлении церкви и так далее. И об установлении тысячелетнего Царства Божьего на земле. Официальная Церковь отнеслась к Иоахиму Флорскому примерно так же, как к Абеляру. Осудив некие перегибы, связанные с флорианством (учением Флорского), церковь не подвергла Иоахима Флорского серьезным гонениям.
Абеляра же, который сделал в чем-то сходную (хотя и гораздо более мягкую) заявку за несколько десятилетий до Иоахима Флорского, церковь (на всякий случай говорю, что речь, конечно же, идет о католической церкви) в итоге почти признала. Благодаря заступничеству знаменитого религиозного деятеля той эпохи Петра Достопочтенного Абеляр стал аббатом в Сен-Жильдас-де-Рюж в Бретани. Его возлюбленная Элоиза, став монахиней, поселилась в той самой часовне и келье, названных Параклетом, которые воздвиг Абеляр. Достаточно удачно сложилась и судьба сына Абеляра и Элоизы, Пьера-Астролябия, который стал последователем дела своего отца.
Многие считают — и тут у нас возникают пересечения, столь необходимые для исследований загадочных путей гуманизма, — что именно работы Пьера Абеляра подтолкнули в определенную сторону мысль Бенедикта Спинозы. Того самого Спинозы, который, как мы уже убедились, был интеллектуальным гуру для Гёте.
Пару слов по поводу номинализма.
В XII веке и он потерпел такое же поражение, как концептуализм. Учение Иоанна Росцелина было мягко отодвинуто Церковью. Но шли годы, десятилетия, столетия. И номиналисты неумолимо завоевывали позиции. Кто-то считает, что эти позиции завоевывала закрытая структура, преследовавшая далеко идущие цели. А для кого-то победа номиналистов порождена прогрессом как таковым. Мол, рационализация бытия раньше или позже должна была привести к рационализации сознания. Любого сознания, церковного в том числе.
О том, к чему приводит окончательная рационализация сознания, мы поговорим чуть позже. Сейчас же просто констатируем, что лет этак через триста–четыреста после церковно-бюрократического триумфа средневекового рационализма номинализм взял реванш. И средневековый реализм ушел на дно. Странным образом утянув туда же и концептуализм, который, казалось бы, должен был бы делить с номинализмом плоды реванша над средневековым реализмом. Но не тут-то было. И уже одно это «не тут-то было» свидетельствует о том, что развитие прогресса в сторону рационализации, конечно, является во многом объективным.
Однако, помимо этой объективности в войне средневекового реализма, номинализма и концептуализма, было и нечто другое. А именно чье-то сосредоточенное желание проложить для человечества весьма определенный и достаточно губительный путь, по которому оно и движется по сию пору.
Прежде чем обсуждать этот путь, необходимо досмотреть до конца многоактную пьесу под названием «борьба номинализма, концептуализма и средневекового реализма».
Итак, концептуалисты стали уходить на дно вместе с реалистами где-нибудь в XVI веке. И вместе с этими самыми средневековыми реалистами вновь всплыли на поверхность в ХХ веке.
Вплоть до этого всплытия номиналисты прочно удерживали господствующие интеллектуальные, а заодно и политические позиции. И довели свое учение до крайности, именуемой позитивизмом. Согласно этому учению, основателем которого не до конца справедливо считают великого немецкого философа Иммануила Канта, в явлении нет ничего, кроме явления. И у человека нет никакой возможности приобщиться к чему-либо, кроме буквального смысла этого явления. А всякие попытки увидеть в явлении что-то, кроме него самого, — реакционная интеллектуальная крамола.
Сам Кант, кстати, ничего подобного напрямую не заявлял. Заявили это люди, назвавшие себя неокантианцами. А также позитивистами, неопозитивистами и так далее.
Для позитивиста и неопозитивиста сама возможность во время поездки в поезде приобщиться к сокровенному смыслу этой поездки, увидеть в своей поездке Странствие, а в поезде — человечество, кощунственна.
В лучшем случае она позволена людям искусства, этой презренной для позитивиста профессии. Но это люди низшего сорта. Которых позитивисты, неопозитивисты etc. считают людьми почти что неразумными, почти что неполноценными. Но при этом забавными. И способными забавлять человечество — на протяжении строго регламентированного времени, именуемого досугом, и в строго регламентированных местах (в театрах, концертных залах и на манежах).
Но даже допуская эти развлечения, позитивист и неопозитивист будут требовать, чтобы развлекающие отражали и выражали своими ущербными образными/художественными средствами не абы что, а буквальность. Согласно которой путешествие в поезде, например, — это путешествие в поезде и только. А не какое-то там Странствие, способное соединить странника с чем-то невероятно для него значимым.
Позитивист и неопозитивист, как в общем-то и все рационалисты, будет настаивать на том, чтобы художник, описывающий происшествие в поезде, создавал интересную фабулу этого происшествия (вор украл у соседа по купе кошелек, мужчина и женщина, оказавшись в одном купе, предались любовным утехам и так далее). Такой рационалист будет аплодировать художнику, сочно и достоверно описывающему те или иные детали кражи или адюльтера. Максимум максиморум он разрешит художнику вставить в свое произведение длинный разговор между соседями по купе на ту или иную интеллектуальную тему. И точка.
Уже знаменитое стихотворение «Железная дорога» Некрасова является с точки зрения такого рационалиста перебором. Впрочем, рационалист способен согласиться на то, чтобы поэт начал рассуждать о том, как именно и кем именно строилась эта самая железная дорога. Он согласится и на то, чтобы эти рассуждения носили политический характер. Настоящая крамола начинается тогда, когда поэт, путешествующий по железной дороге, сталкивается с воскресшими мертвецами. Впрочем, рационалист с большим трудом может санкционировать художнику и эту встречу — но только как аллегорию.
В любом случае рационалист будет жестко охранять границу между любезной его сердцу сферой рационального и некоей остаточной, по его мнению, иррациональностью. Которая даже в ее художественном (шире — культурном) качествовании будет для рационалиста в чем-то крамольной, в чем-то отдающей средневековым религиозным мракобесием с его концептуализмами, реализмами и так далее.
Так бы мы и жили еще несколько столетий. Как говорят в народе, жили бы и не тужили. Ан откуда ни возьмись — эти самые треклятые роботы. А также вычислительные машины с их стремительно нарастающими претензиями.
Ведь до тех пор, пока всё это не появилось, рационалист мог яростно настаивать на том, что человек выявляет свою собственно человеческую (то есть гуманную) сущность, наращивая рациональность. То есть разумность. Этот самый рационалист мог настаивать, что именно рациональность (то бишь разумность) вырывает человека из природы, то есть превращает его из зверя в человека. Ведь и впрямь человек становится человеком (и перестает быть зверем), именно утверждая свою необусловленность этой самой природой, пестующей зверя как свое любимое родное дитя и недолюбливающей загадочного пасынка своего — человечество.
А значит, рационалист до поры до времени мог оставаться гуманистом. Мог утверждать, что «чем рационалистичнее, тем гуманнее». Мог сетовать на недостаточно высокую концентрацию рационалистичности в субстанции под названием «человечество». Мог ставить знак равенства (а при умении мухлевать, то и тождества) между иррационалистичностью и дикостью, иррационалистичностью и озвериванием.
Но потом появился этот самый робот с его претензиями. Появились интеллектуальные вычислительные машины. Кстати, в их появлении сыграли большую роль работы рационалистов, принадлежавших прежде всего к позитивистской и неопозитивистской школам. Именно они, беспощадно выхолащивая всё, что касалось сокровенного содержания человеческого языка, проработали всё, что связано с возможностями формализации языка. А ведь именно формализация языка и является основной предпосылкой для создания роботов и интеллектуальных вычислительных машин, не правда ли?
Но что же выяснилось после того, как роботы и интеллектуальные вычислительные машины, освоив формальные языки, перешли от вопиющей вторичности и беспомощности, исключающей их фундаментальные претензии, к чему-то большему?
Выяснилось, что если шкала гуманности построена по принципу «чем рационалистичнее, тем гуманнее», то всего гуманнее робот. Или какой-нибудь компьютер «Суперкрей». Потому что они-то рациональны на 100%. Ссылки же на то, что их рациональность убога и не может сравниться с той рациональностью, которую способен предъявить невероятно емкий суперсуперкрей под названием «человеческий мозг», прошу прощения, не стоят ломаного гроша.
Во-первых, потому что реальные вычислительные — да и не только вычислительные, но и рационально-мыслительные — возможности современных ЭВМ (а значит, и роботов) стремительно растут. В шахматы они уже играют лучше гроссмейстеров, не правда ли?
Во-вторых, потому что реальный рост возможностей — это одно. А принцип — это другое. Раз возможности могут расти, то они и будут расти. В какие-то периоды исторического времени чуть быстрее, а в какие-то — чуть медленнее. Техническая мысль будет натыкаться на определенные пределы. Огорчаться. И преодолевать эти пределы. Не будем даже загадывать, каким именно — нано-, фемто- или совсем иным — образом. Совершенно ясно, что техника будет эти пределы преодолевать. И если обладание мощным рациональным аппаратом представляет собой ключевую характеристику рода человеческого, именуемого «хомо сапиенс», то рано или поздно возникнут устройства или существа, обладающие еще более мощным рациональным аппаратом.
Конечно, человек может вступить в глубокое взаимодействие с такими существами, уподобиться им, слиться с ними в единое постчеловеческое целое. Но можно ли называть этот путь гуманистическим?
Спросят: а почему, собственно, его нельзя называть гуманистическим? Может быть, именно на этом пути удастся разрешить и проблему человеческого бессмертия, и проблему обретения сверхчеловеческих способностей самого разного рода?
Отвечаю. Всё это справедливо, коль скоро реальная шкала человечности определяется разумностью или мощью рационального мыслительного аппарата. Но в этом случае вся культура — и всё искусство в первую очередь — это лишь шлаки, порожденные конфликтом между природными, инстинктивными, собственно биологическими программами, заложенными в существо человека, и программами иными. Небиологическими, ненаследуемыми, неприродными.
Это притом, что вопрос о возможности наследования неприродных, то есть собственно человеческих программ постоянно натыкается на одно неумолимое обстоятельство, именуемое «феноменом реального Маугли». Прошу не путать с невероятно развитым и тонким Маугли, сочиненным великим английским писателем Редьярдом Киплингом. Увы, реальный Маугли не имеет ничего общего с Маугли Киплинга. Реальный Маугли — это почти что зверь.
Ко второму десятилетию XXI века наукой накоплен достаточный материал, свидетельствующий о том, что человеком по преимуществу не рождаются, а СТАНОВЯТСЯ. Что реальный человеческий детеныш, лишенный с рождения возможности СТАТЬ человеком, остается почти зверем.
СТАТЬ человеком такой детеныш может, только общаясь с представителями рода человеческого, обеспечивающими его социализацию, его вхождение в культуру, развитие его коммуникативного (в том числе и лингвистического) аппарата и так далее.
Я уже не раз говорил о том, что отличие совсем несоциализованного человека (он же реальный Маугли) от зверя слишком мало для того, чтобы утверждать наличие мощной наследуемой человечности. Я понимаю, что по этому поводу идет мощная полемика. И очень уважаю тех, кто настаивает на наличии наследуемой человечности. Например, на наличии так называемых архетипов, которые исследовал выдающийся швейцарский психоаналитик и философ Карл Густав Юнг.
Однако Юнг не дал никаких серьезных доказательств того, что архетипы наследуются. Многие оспаривают наличие этих архетипов вообще. Но я-то согласен с тем, что архетипы существуют. Хотя между их существованием и наследованием, согласитесь, есть разница. Они могут стремительно взращиваться в среде формирующейся человечности, например. И при этом не быть наследуемыми.
Кроме того, если наследуются совсем уж спящие предпосылки человечности, то толку ли в их наследовании, если они проснуться могут только вместе со становлением человечности? Тем не менее главное — это отсутствие сколь-нибудь убедительных доказательств наличия наследуемой человечности. Притом, что лично я был бы несказанно рад предъявлению действительно убедительных доказательств наличия оной.
Но вопрос о наследовании или приобретении человечности при всей его важности является вторичным по отношению к вопросу о роли всего того, что является очевидным содержанием человечности. И при этом не принадлежит ни к сфере рациональности, ни к сфере рационализируемости. Притом что рациональность и рационализируемость явным образом не одно и то же. Вы можете, например, рационально осмысливать иррациональное. То есть рационализировать его. Но, даже проводя такие рационализации, вы в глубине души знаете, что всё нерациональное содержание человечности вы до конца не сможете даже рационализировать. Что никакие Фрейды и Юнги вам в этом не окажут окончательной помощи.
А значит, вы неизбежно должны выбрать одну из двух возможных концепций.
Концепция № 1 — всё до конца нерациональное и нерационализируемое, всё фундаментально иррациональное является продуктом взаимодействия между тем биологическим, что есть в человеке, и тем, что надстроено над этой биологией. А значит, всё фундаментально иррациональное привнесено в человека его звериной, то есть антигуманной первоосновой.
Существовали вы как зверь. Затем начали вочеловечиваться. Вочеловечиваясь, наложили табу на то, что вытекает из вашей звериной сущности. То есть создали культуру как систему этих табу. Ваша звериная сущность (она же сфера ваших инстинктов) начинает сопротивляться этой системе табу. Борьба вашей звериной сущности с системой табу порождает некий продукт, являющийся одновременно и сугубо человеческим, и сугубо иррациональным.
Но в таком случае этот продукт, он же человеческая иррациональность, он же сфера вашей образности, ваших эмоций и пр., порожден вашим первородным звериным «грехом», то бишь вашей биологичностью. И потому теоретически избавление вас от вашей биологичности избавит вас и от вашей сугубо человеческой иррациональности. И вы окажетесь в раю вашей же — ничуть не менее и даже гораздо более человеческой — рациональности.
Соответственно, если вы так держитесь за ваш образно-аффективный, иррациональный атавизм, то вам надо воспеть зверя. А также природу как родную мать этого самого зверя. Ту самую Великую Мать, которая вам, конечно, не Мать, а мачеха. Но начав культивировать в себе природное, то есть звериное, вы можете из крайне нелюбимого пасынка этой Великой Матери превратиться в пасынка более любимого. А значит, и более счастливого.
И в каком-то смысле совершенно неважно, читатель, призывают ли к такому возврату величайшие гуманисты мира (такие, как Гёте и Спиноза) или разуверившиеся в гуманизме великие философы (Ницше, Хайдеггер). Или те политики, которые невероятно огрубляют учение разуверившихся в гуманизме великих философов. К числу крупнейших таких политиков относится, как ты понимаешь, Гитлер, превративший антигуманную философию в антигуманную политическую практику. И наиболее ярко продемонстрировавший как всю чудовищность такого превращения, так и неумолимую связь между чудовищностью этой практики и ориентированными на практику программами, заложенными в самую изящную и далекую от вульгарного нацизма антигуманную философию.
Мы с вами уже дошли в нашем исследовании до момента, когда можно проследить судьбоносные вехи, расставленные на определенном пути.
Вы дошли до вехи под названием «страх превращения из человека в мыслящую машину»?
Тогда следующая веха на пути, вытекающем из вашей приверженности концепции № 1, называется «стремление прорваться к тому, что отличает человека от мыслящей машины».
Но что же отличает человека от машины? Фундаментальная иррациональность, порождающая мир образов, мир тонких эмоций.
Следующая веха на вашем пути называется «стремление окунуться в фундаментальную иррациональность, отличающую человека от мыслящей машины».
Однако где находится источник этого отличия? Ведь если вы всерьез напуганы возможностью превращения в мыслящую машину, то речь пойдет не о том, чтобы вы начали бегать на концерты и спектакли с тем, чтобы избежать такого превращения. Концерты и спектакли — это продукт чего-то большего. Чего?
Приняв концепцию № 1, вы неминуемо дойдете до следующей вехи. И обнаружите, что фундаментальная ваша человечность, она же ваша фундаментальная человеческая иррациональность, порождена конфликтом между вашим собственно человеческим содержанием (то бишь системой отделивших вас от зверя табу) и вашим же звериным — инстинктивным, собственно биологическим — содержанием.
Но дойдя до этой вехи, вы обнаруживаете, что всем своим фундаментальным собственно человеческим содержанием обязаны именно Великой Матери-природе. И что именно лишившись связи с нею, вы теряете свою фундаментальную иррациональную человечность и превращаетесь в мыслящую машину.
Тем самым вы доходите до следующей вехи, именуемой «необходимость возврата к природе». А что такое этот возврат? Это же не ваши поездки на пленэр. Не ваши увлечения туризмом, включая самый экстремальный. Всё это имеет такое же отношение к защите вашей угнетаемой рациональностью человечности, как и походы на концерты и спектакли.
Вы должны встретиться с Великой Матерью, именуемой природа, по-настоящему.
Вы должны отмолить свои грехи перед этой Великой Матерью.
Вы должны быть ею прощены и преобразованы.
И не думайте, что ваше преобразование будет куплено малой ценой. Равно как и прощение вас столь оскорбленной вами ранее Матерью.
В ранне-постсоветском фильме «Прогулки по эшафоту» герой и героиня отправляются в свадебное путешествие. Ими замыслено путешествие в предельную деревенскую глухомань. Почему именно оно? Потому что, как говорит герой, новобрачная мечтает слиться с природой. Фраза «ты хотела слиться с природой» красной нитью проходит через весь фильм.
Следуя этому желанию, новобрачные сначала попадают в зловещую глухую деревню. После чего они, по совету живущей в этой деревне одинокой древней старухи, направляются в совсем уже глухие места, где случайно натыкаются на избушку. Вскоре обнаруживается, что эта избушка волшебная. И что сила волшебства создает внутри избушки роскошный музейно-антикварный интерьер (кровать под балдахином, мраморная ванна для купаний и так далее).
Вскоре оказывается, что волшебником является злой демиург, стремящийся исправить свои ошибки. Что эти ошибки демиург связывает с неправильным устройством человека. И что откликнулся демиург именно на страстное желание новобрачной слиться с природой.
Отвечая на это страстное желание, демиург проводит хирургическую операцию, в результате которой новобрачная из человека превращается в иное существо. Действительно слившееся с природой.
Попытки новобрачного, отказавшегося от хирургической операции, на которую согласилась его супруга, поговорить с супругой, кончаются провалом. Комментируя этот провал, демиург говорит о новобрачной, ставшей иным, слившимся с природой, человеческо-нечеловеческим существом: «Ей не нужны слова».
Новобрачная, превратившаяся в это странное существо, обрита наголо, одета в белую холщовую рубаху, наделена явной способностью к телепатии и телекинезу. И занята созданием себе подобных «человеко-нечеловеков» из неуклюжих сгустков какого-то белого вещества. Походя она превращает в человеко-нечеловека и своего отказывавшегося от такого превращения супруга.
Фильм «Прогулки по эшафоту» является одним из шедевров того гностического агитпропа, который был сочинен в расчете на предельно жесткий неонацистский вариант «оприходования постсоветской России». Этот вариант был возможен в случае, если бы Джордж Буш-старший был избран президентом США на второй срок. Но избран был Клинтон. И Россию направили по иному — хотя и ничуть не менее губительному — пути.
Но я сейчас не об этом пути, по которому наш поезд следует со всеми остановками. Я о самом варианте возврата к природе. Ницше грезил об этом варианте. И Гитлер тоже. Все фашисты об этом грезили. Фашистов разгромили. Они ушли на дно, затаив ненависть к победителям. А вот сама идея спасения человечности от механистичности, рационалистичности и, в пределе, от «ороботовления» — осталась. Равно как и концепция № 1, согласно которой спасти человечность можно только через далеко идущий возврат к природе.
Мефистофель предлагает Фаусту такой возврат, называя его встречей с великими и ужасными Матерями. Одновременно он говорит о том, что этот возврат возможен только путем соития с ничто. «Ты будешь объят абсолютной пустотой», — говорит Мефистофель Фаусту.
То, как именно связаны соитие с ничто (ставка на ничто, как говорила Шарлотта Шиллер) и далеко идущий возврат к природе (к Великим Матерям, которых боятся и Фауст, и Мефистофель), мы будем обсуждать после того, как разберемся с концепцией № 2. Согласно которой человеческая фундаментальная иррациональность является вовсе не продуктом конфликтного взаимодействия сферы табу и сферы инстинктов.
Итак, концепция № 2. Я уже говорил о том, что номиналисты, их последователи позитивисты, а также неопозитивисты и другие суперрационалисты очень много сделали для формализации языка. И что именно эта формализация языка породила так называемые думающие машины. Ибо думают-то эти машины не абы как, а на том или ином до предела формализованном языке. Вы можете сделать такой язык сколь угодно сложным, но вы не можете — даже делая его бесконечно сложным — преодолеть пропасть между таким формализованным суперсложным и супербогатым языком и обычным человеческим языком.
Пропасть между сколь угодно сложной машиной и человеком определяется этим обстоятельством. Оно и только оно, согласно концепции № 2, препятствует победе робота над человеком. Любой робот будет оперировать формальным языком. Еще раз подчеркну, он может оперировать им очень быстро и эффективно. Язык, которым он оперирует, может быть очень сложным и гибким. Но этот язык всегда останется формальным. И если так, то при любом развитии робота (или думающей машины) человек останется человеком, а машина эта — машиной. В каком-то смысле машина может стать в тысячи раз более эффективной, чем человек. Но только «в каком-то смысле». Или сразу в нескольких смыслах, неважно.
Какова же суть отличия между человеческим языком и языком формальным, сколь угодно при этом гибким и сложным?
По этому поводу можно написать и книгу, и целую энциклопедию. Может быть, это и надо сделать. Но в данном случае я в силу многих причин (лишь одна из которых — требования газетного жанра), буду говорить только о метафористичности и ни о чем больше. Человеческий язык не может быть полностью освобожден от метафор. То есть он не может быть полностью формализован. Не может быть полностью формализован и язык какой-либо из наук. В том числе и язык тех наук, которые являются наиболее математизированными, то есть формализованными. Кто бы что бы ни утверждал, даже физика не может быть низведена к математике. Что уж говорить о других, более сложных, науках.
Что же касается математики, то она не является наукой. Она является очень гибким метанаучным средством. Но именно средством и не более того. Ну не может выйти математика за рамки такой суперслужебности, суперинструментальности. Не может, и всё тут. Конечно, математике это очень обидно. И она всё время хочет выйти за эти рамки и стать царицей наук. Но как робот может быть только суперсредством и суперинструментом человека, а не царем людей, так и математика может стать только суперсредством и суперинструментом наук, а не царицей наук.
Я не могу подробно ознакомить читателя с тем, во что утыкается математика, пытаясь стать именно царицей наук. Вкратце расскажу о том, как расправился с этими претензиями в 1931 году австрийский логик, математик и философ математики Курт Гёдель. Я имею в виду теорему Гёделя о неполноте, она же первая теорема, и вторую теорему Гёделя.
Первая теорема утверждает, что если формальная арифметика непротиворечива, то в ней существует невыводимая и неопровержимая формула.
Вторая теорема утверждает, что если формальная арифметика непротиворечива, то в ней невыводима некоторая формула, содержательно утверждающая непротиворечивость этой арифметики.
Несколько слов по поводу автора этих утверждений.
Курт Гёдель родился 28 апреля 1906 года в австро-венгерском городе Брюнн (ныне Брно, Чехия). Его отец, Рудольф, был управляющим текстильной фабрикой и имел все возможности для того, чтобы дать сыну хорошее образование.
Курт Гёдель окончил школу в 1923 году и сразу же поступил в Венский университет. После двух лет занятий физикой он вдруг резко переключился на чистую математику. Курт Гёдель защитил диссертацию в 1929 году, а в 1930-м начал преподавать в Венском университете.
Для нас важнее всего то, что Курт Гёдель, будучи не только математиком, но и философом, участвовал в семинарах Венского кружка неопозитивизма. Почему это особенно важно? Потому что парадоксальным образом именно рассматриваемая нами Вторая теорема Гёделя нанесла сокрушительный удар по главным претензиям неопозитивизма. Как мне представляется, суть этих претензий в том, что суперрациональность, отрицающая наличие чего-либо выходящего за сферу предметно явленного, способна породить суперчеловека как существо, превосходящее человека во всем. Тут наиболее важно именно то, что во всем.
Почему же можно утверждать, что Гёдель нанес сокрушительный удар по таким фундаментальным амбициям неопозитивизма?
Потому что, по сути, было сказано следующее.
У вас есть суперформальный математический язык. Он-то суперформальный, но весьма ограниченный по возможностям. Потому что... Тут я просто вынужден по-разному объяснять с поправкой на людей разных профессий. Потому что — если всё сводить к математическому сухому остатку — количество аксиом, вводимых в ваш математический язык, будет счетным (то есть соразмерным обычному бесконечному множеству целых чисел — 1, 2, 3 и так далее). А количество порожденных этими аксиомами возможностей будет иметь другую мощность, гораздо большую (будет соразмерным всему множеству чисел, включая числа иррациональные). А значит, всегда у вас будет «до и больше» утверждений, про которые вы не сможете сказать ни что они истинны, ни что они ложны.
Если читатель сопоставит этот мой сжатый рассказ о подлинном содержании открытия Гёделя с тем, что сказано выше о двух теоремах Гёделя, то получится одно и то же.
А еще раньше всё то же самое, так сказать, получалось у Канта в его знаменитых «антиномиях». А еще намного раньше — в не менее знаменитом парадоксе, сформулированном аж в древнегреческую эпоху представителем мегарской школы Евбулидом (иногда этот же парадокс называют парадоксом Эпименида).
Звучит этот парадокс так: «Критянин Эпименид утверждал, что все критяне лжецы».
Если Эпименид прав, что все критяне лжецы, то он тоже лжец и его утверждение ложно. Иными словами, если исходить из того, что он прав, то выводом будет то, что он неправ.
Эта же тема впоследствии — тоже в древнегреческую эпоху — называлась парадоксом Платона и Сократа.
Платон: «Следующее высказывание Сократа будет ложным».
Сократ: «То, что сказал Платон, — истина».
Если предположить, что Платон говорит правду о том, что Сократ лжет, то Сократ лжет, говоря о том, что сказанное Платоном — истина. Но Платоном сказано (или, точнее, предсказано), что Сократ солжет. Значит, Сократ не лжет.
Далее развитием темы занимался, если верить Диогену Лаэртскому, стоик Хрисипп, посвятивший «Лжецу» целый ряд сочинений.
Считается, что известный древнегреческий ученый Филит Косский умер от бессонницы, пытаясь разрешить парадокс лжеца. И что развитием этого парадокса является и парадокс Бертрана Рассела, и названные мною выше теоремы Гёделя.
При этом теоремы Гёделя сугубо математичны. И в этом смысле Гёдель разрушает предельные амбиции математики как суперформализованного суперязыка, являясь математиком и оперируя математическим аппаратом. Это особо важно.
Но разве всё сказанное не имеет отношения к любой формальной логике? Ведь любой формальный язык является языком формально-логическим. Разве не этому были посвящены знаменитые антиномии Канта? И разве не мучительное преодоление этих антиномий породило диалектическую логику Гегеля?
Формальная логичность машины и совсем иная диалектическая логичность человека — вот что лежит в основе непреодолимой пропасти между человеком и машиной. Человек, оставаясь человеком, всегда будет диалектичен. Но очень важно понимать, что является интеллектуальным и одновременно эмоциональным концентратом этой диалектичности. Ее концентратом является метафоричность человеческого языка.
В ней и только в ней коренится та концептуальность, которая позволяет надеяться на спасение гуманизма в XXI столетии.
Любой формальный язык лишен метафоричности. Да, существуют попытки привить метафоричность к древу формального языка. Но это поразительно неуклюжие попытки. Настолько неуклюжие, что они лишь подтверждают невозможность продуктивной метафоризации формального языка.
Между тем, любая наука опирается на так называемую парадигму. А парадигма — на метафору. То есть любое человеческое разумное знание метафорично. И уж тем более метафорично искусство. Метафоричность есть свойство искусства. Не атавистический аппендикс. Она является свойством человеческого мышления в целом. Именно эта метафоричность делает человека по-настоящему творческим существом. И именно отсутствие этой метафоричности делает машину сколь угодно мощным средством мышления. Если говорить о роботе, то можно даже сказать, что отсутствие этой метафоричности может сделать робота сколь угодно мощным мыслящим существом. Но оно не может сделать робота существом творческим.
Концепция № 2 предлагает преодолевать роботизацию, механистичность, рационалистичность не за счет возврата к природе, а за счет преодоления препятствий на пути окончательного воссоединения человека со своей творческой сущностью.
Концепция № 1 — это фашизм. Но не фашизм буквальный, к примеру, гитлеровский, а фашизм концептуальный. Основанный на преодолении роботизации за счет возврата к природе, прыжка в ничто, нисхождения к великим Матерям и так далее. Это можно еще назвать концептуальным биофашизмом.
Концепция № 2 — это коммунизм. Но опять-таки не буквальный, к примеру, советский. Это коммунизм как прыжок из царства необходимости в царство свободы. Как преодоление человеком всей и всяческой обусловленности. Как соединение человека с его творческой сущностью, высшей родовой сущностью, по Марксу.
И наконец, есть концепция № 3. Согласно этой концепции, не надо преодолевать роботизацию человека. Надо всячески способствовать этой роботизации. Это можно назвать концептуальным технофашизмом.
Концептуальный биофашизм и концептуальный технофашизм...
Крах концептуального классического гуманизма, сжатого с двух сторон клешнями био- и технофашизма...
Коммунистическая концептуальность как единственная возможность преодоления концептуальностей, порожденных био- и технофашизмом.
И разгром — фашистами всех мастей — реального советского коммунизма... Разгром, повлекший за собой вывод из игры коммунизма концептуального. Вот что надо обсуждать, коль скоро речь идет о судьбе гуманизма в XXI столетии.