Мы уже обнаружили, что в германском нацизме существовала, если можно так выразиться, особая партия гётефилов. И что в эту партию входил даже Альфред Розенберг, один из наиболее влиятельных членов и идеологов НСДАП, казненный 16 октября 1946 года по приговору Нюрнбергского суда.
Мы установили также, что в эту же партию входил аж сам Йозеф Геббельс, которому Адольф Гитлер передал в момент смерти свои высочайшие разнообразные полномочия.
Но сейчас поговорим о Розенберге, чьи восхваления Гёте мы уже обсуждали. Но одно дело обсуждать восхваления, а другое дело — вчитываться в отвратительный, но далеко не бессмысленный текст главного произведения этого самого Розенберга «Миф ХХ столетия. Оценка духовно-интеллектуальной борьбы фигур нашего времени».
Поскольку концентрация идиотизма в нашей жизни непрерывно нарастает и проявляется, например, в том, что антифашистскую выставку уральские высокостатусные идиоты запрещают потому, что там говорится о фашизме, то можно любое обсуждение нацистских мерзостей объявить пропагандой фашизма. В том числе и обсуждение реального содержания тех или иных положений книги Розенберга.
Идиотам, натолкнувшимся на эти мои обсуждения, сообщаю, что на планете осталось не так уж много людей, ненавидящих нацизм, Гитлера, Гиммлера, Розенберга, Геббельса и так далее так, как их ненавижу я.
Сообщив об этом и искренне понадеявшись, что идиоты до этих моих рассуждений не доберутся, а добравшись, их не осилят, продолжу рассмотрение мерзкой, но далеко не бессмысленной книги Розенберга.
Вторая часть этой книги называется «Любовь и честь». В седьмом разделе этой второй части обсуждаются:
а) Гёте, которого автор сопоставляет с Эккехардом, он же — известный немецкий мистик XIII века Мейстер Экхарт;
б) соотношение сознания и действия;
в) отношение к этому соотношению Людвига ван Бетховена;
г) Люциферова победа над миром.
Можно быть исчадием ада и при этом совершенно не обязательно быть дураком. Альфред Розенберг — патентованный мерзавец, но он отнюдь не дурак. Он сразу же фиксирует то, что большинство специалистов по Гёте фиксировать не хотят. А именно — потрясающую способность Фауста приобщаться к духу Природы (не к духу ли Земли, который мы уже обсуждали?). Причем с особой силой Фауст приобщается к этому духу сразу после того, как осуществляет с помощью Мефистофеля очередную крупную пакость. Чем крупнее пакость — тем глубже Фауст припадает к очищающему природному началу. И чем глубже он припадает к этому началу, тем сильнее воспламеняется желанием совершить очередную пакость — большую, нежели предшествующие.
Моя мать дружила с советским известным гётеведом Николаем Николаевичем Вильмонтом. Николай Николаевич мог устно высказывать свои соображения по поводу таких перескоков Фауста от пакостных действий к очищающим (а точнее — возбуждающим) медитациям. Но он не писал об этом. Ибо советское литературоведение в силу определенной идеологичности делало акцент на гуманистическом начале творчества Гёте. Это литературоведение и в Достоевском обнаруживало только гуманистическое начало. Если бы оно постаралось, то оно к нему бы свело и творчество Ницше.
Я неоднократно пытался найти яркие и простые истории, способные образно раскрыть эту черту нашего блестящего советского литературоведения. И почему-то в качестве такой яркой простой истории всегда мне приходил на ум рассказ одной моей соратницы о том, как ее маленькая дочь отреагировала на встречу с реальным скелетом динозавра, показанным в московском Палеонтологическом музее. До этой встречи дочь моей соратницы была знакома с динозаврами по мультипликационным фильмам. А тут она увидела скелет огромного чудовища с раскрытой пастью, злобным оскалом и могучими зубами, явным образом предназначенными для пожирания всего живого. Придя из музея, дочь моей соратницы переживала опыт этого знакомства. И упорно говорила: «Правда ведь, динозаврик добрый?» «Конечно, добрый», — отвечала мать своей малолетней дочери. И правильно делала.
Но когда не маленьким детям, а целому народу всё время говорят, что и Гёте «добрый», и Достоевский «добрый», то последствия подобного «одобривания» весьма непростых фигур могут быть весьма негативными. Достоевский беспощадно истреблял современный ему — то есть буржуазный — гуманизм. Истреблял ли он гуманизм как таковой — вопрос открытый. Можно сказать, что он этот самый гуманизм испытывал. То есть рвал беспощадно своими художественными клыками, приговаривая: «Если уцелеешь, то ты есть, а если не уцелеешь, то ты фальшивка, и тогда какого черта ты нужен?»
Но можно сказать, что и Ницше таким же образом испытывал гуманизм. Только рвал его при этом еще более беспощадно, чем Достоевский. Русский философ ХХ века Лев Шестов написал по поводу этого очень неглупую книгу «Достоевский и Ницше».
В конце концов, можно сказать, что «динозаврик», показанный маленькому ребенку, добр постольку, поскольку он испытует жизненную силу малых сих, приговаривая: «Если я вцеплюсь в тебя своей чудовищной пастью, и ты уцелеешь, значит, ты жизнеспособен. Вот ведь какой я добрый — выявляю жизнеспособное. Значит, служу делу восхваления жизни, то бишь, по большому счету, являюсь одним из самых гуманистических существ на планете». Сходите в Палеонтологический музей, посмотрите на это существо. И убедитесь, что именовать его гуманистическим можно только при очень богатом и наивном детском воображении. Ну так вот, Гёте ничуть не более гуманистичен, чем динозаврик, которого мы только что обсудили. Но признать этого советское гуманистическое литературоведение не могло. И мировое гуманистическое литературоведение признать этого тоже не могло. Вот ведь Томас Манн маневрирует, отвечая на вопрос, гуманист ли Гёте. Мол, конечно, гуманист, но при этом оперся на пустоту.
А может ли гуманист опереться на пустоту? Ах да, забыл. Гуманист это делает для того, чтобы испытать прочность гуманистического проекта. Ну, так тогда и Гитлер эту прочность испытывал.
Никоим образом не приравнивая испытание гуманизма, которое осуществляли великие художники, к гитлеровским мерзостям, считаю необходимым признать очевидную нелепость обнуления всего антигуманистического в творчестве художников такого масштаба, как Гёте или Достоевский.
Повторяю, причины подобного обнуления очевидны. Гуманист-литературовед видит негуманистическое в творчестве того или иного гения. Но поскольку над ним довлеет знаменитое «Гений и злодейство две вещи несовместные», то он рассуждает так: «Либо имярек — не гений, либо он не сопричастен никакому злодейству. Я вижу, что он гений, значит, он не сопричастен никакому злодейству. И даже если я вижу, что он сопричастен этому самому злодейству, то я никогда этого не признаю. Потому что надо мною довлеет это либо-либо. И если я от него откажусь, то рухнут фундаментальные опоры моего мировоззрения. А я не хочу, чтобы они рухнули».
Не буду обсуждать правомочность подобного подхода. Скажу лишь, что для гуманистических литературоведов этот подход является чем-то крайне существенным. А для антигуманистических литературоведов, к которым относится Розенберг, этот подход абсурден. Кроме того, гуманистические литературоведы не хотят обнаруживать антигуманистическое начало у тех или иных гениев, которых они исследуют, а антигуманистические литературоведы очень хотят обнаружить именно это начало у тех гениев, чьим творчеством они занимаются. А поскольку Розенберг даже не литературовед, а идеолог, то он является как бы неким аппаратом, сооруженным для обнаружения антигуманистичности, настроенным, образно говоря, на антигуманистические частоты.
Для каких целей аппарат создан, на какие частоты он настроен... От этого зависит успех в предприятии под названием «обнаружение реального антигуманистического содержания в творчестве того или другого гения». Да, не спорю, можно грубо навязать гению-гуманисту антигуманистическое содержание. Чем и занимались многие нацистские ремесленники от литературоведения, анализируя Шиллера или Гельдерлина. Но Розенберг — не такой ремесленник. Он умный злой негодяй, ищущий антигуманистическое содержание в творчестве тех, у кого оно есть. И восхищающийся именно этим содержанием.
Так давайте используем аппарат под названием «Розенберг» для обнаружения тех частот и слагаемых в творчестве Гёте, которые можно обнаружить только с использованием такого аппарата. И нельзя обнаружить с помощью использования аппарата под названием «советское литературоведение», а также аппарата под названием «мировое гуманистическое гётеведение».
Повторяю еще раз, нацистские пропагандисты-дуболомы могут навязать нужное им антигуманистическое содержание кому угодно. А нацистские тонкие исследователи-мерзавцы, будучи настроенными на мерзость, эту мерзость не конструируют, а выявляют. Так что же выявляет Розенберг? Он утверждает, что «вся жизнь Гёте была раскачиванием между двумя мирами; когда один угрожал полностью захватить его, то он убегал в другой».
Что же это за два мира? Один из этих миров — это мир чувства. Другой — это мир деятельности. Погрузившись в чувства (например, в очистительный диалог с природой), Фауст, раскачивающийся, как и Гёте, между двумя мирами, набирает энергию для действия. Розенберг прямо говорит, что Гёте, как его герои, «насыщается чувствами». Добавим к этому, что, насытившись этими самыми чувствами (я бы прямо сказал, что насосавшись, как клоп), герой уходит из мира чувства в мир действия и, например, растлевает Гретхен. Проявив успешность в мире действия и растратив в этом мире энергию, Фауст возвращается назад в мир чувства, где этой энергии набирается.
Розенберг навязывает такое параллельное существование и Леонардо да Винчи, и Бетховену, и Микеланджело. Но им-то он всё это навязывает — кому-то совсем необоснованно, а кому-то с минимальной степенью обоснованности. А Гёте он это не навязывает. Он, будучи чутким к этому и падким на это, в Гёте это УЛАВЛИВАЕТ.
Розенберг пишет: «Германская динамическая сущность нигде не выражается в бегстве от мира, а означает преодоление мира, борьбу».
Далее он подчеркивает, что данная борьба осуществляется «двояким способом»: «Религиозно-художественно-метафизическим и дьявольски эмпирическим». Начав восхвалять дьявольски-эмпирический именно германский, нордический способ преодоления мира, Розенберг говорит «прости-прощай» надписям «С нами Бог!» на пряжках нацистских ремней. Он тем самым фактически говорит «С нами Дьявол». То есть он вообще «с нами», говорит данный нацистский идеолог. Но он особенно с нами, когда мы эмпиричны, то есть когда мы завоевываем мир реально, а не художественно фантазируем на тему этих завоеваний.
Розенберг пишет, что ни одна раса, кроме нордической, не рассылала по земному шару исследователей, «которые были бы не только изобретателями, но и в истинном смысле слова открывателями... То есть людьми, которые преобразовывали открытое ими в картину мира». Это делала только нордическая раса. «Были открыты самые глухие континенты, самые холодные полюса, тропические девственные леса и самые голые степи, самые отдаленные моря и самые скрытые реки и озера и преодолены самые высокие горы».
Начав восхвалять нордическую расу, Розенберг уже в следующем абзаце приравнивает ее к расе европейской, ставя знак равенства между двумя понятиями — «нордическая раса» и «Запад». Вот что он пишет: «Стремление большого количества представителей всех времен и народов облететь всё пространство только в европейцах стала силой, которая привела к изобретательству».
Ну, привела и привела, скажет читатель. Но Розенберг-то считает, что в европейцах, то есть в представителях Запада, сила, которая привела к изобретательству, была дьявольской. И он восхваляет это. Он пишет: «Тот, кто в автомобиле, в железнодорожном экспрессе не чувствует дьявольскую силу, преодолевающую пространство и время (тут явно дьявольское берется со знаком плюс, не так ли? — С. К.), кто не чувствует внутри машин и железных изделий во взаимодействии тысячи колесиков биения пульса эмпирического преодоления мира (то есть дьявольского начала — С. К.), тот не понял одной стороны германско-европейской души и потому никогда не поймет другой ее стороны — мистической».
Дьявольско-эмпирической стороной со знаком плюс Розенберг называет всю западную цивилизационную мощь, восхваляя ее за это дьявольское начало. А мистической стороной он называет ту культуру, которая подталкивает западную историческую личность к проявлению цивилизационной мощи. То есть к обнаружению и утверждению своего дьявольского начала.
Говоря об этой «двухтактности» (подпитаться в культуре и метафизике — реализоваться в действии), Розенберг пишет: «Стоит вспомнить о том, как столетний Фауст внезапно воскликнул: «Несколько деревьев, не принадлежащих мне, портят мне владение миром». Подкрепив восхваление дьявольски-эмпирического начала этой цитатой из «Фауста», Розенберг поясняет, в чем состоит, по его мнению, содержание этой цитаты. Он пишет: «Здесь (то есть в приведенной выше цитате из «Фауста» — С. К.) говорит не жадность, желающая использовать собственность на свое благо, а стремление хозяина, «который в повелевании находит блаженство».
Обнаружив в «Фаусте» в качестве системообразующего начала это самое повелевание как блаженство (то есть метафизику воли к власти), Розенберг не может не признать, что такое отношение к блаженству является не божиим, а дьявольским. Он это признает. Признавая, восхваляет (вот вам и «С нами Бог!»), а восхваляя, начинает заметать следы. Он пишет: «Следует сделать различие между дьявольским и сатанинским. Сатанинское характеризует моральную сторону механического преодоления мира. Она диктуется чисто инстинктивными мотивами. Это еврейская точка зрения на мир. Дьявольское — это борьба за покорение материи без субъективного преимущества в качестве движущего мотива как предпосылки. Первое (по Розенбергу, еврейско-сатанинское — С. К.) берет свое начало в нетворческом характере, ничего, следовательно, не найдет, то есть не откроет, а также по-настоящему не изобретет; второе подчиняет себе законы природы, с помощью законов природы проникает в ее тайны и строит заводы, чтобы подчинить себе материю. То, что дьявольское преодоление мира может легко перейти в сатанинское, нетрудно понять». Опираясь на это понимание, Розенберг выводит из него неизбежность торжества негативного еврейского сатанинского начала в случае, если позитивное дьявольское немецкое начало потерпит поражение. И говорит о том, что именно поражение дьявольского позитивного немецкого начала в Первой мировой войне привело к торжеству негативного еврейского сатанинского начала.
Обсуждая в другом разделе той же книги расовый идеал красоты, Розенберг пишет: «Большая вина всей эстетики XIX века заключалась в том, что она не опиралась на произведения художников, а разбирала их слова. Она не заметила, что восхищение Гёте формально хорошим Лаокооном — это одно, а его восхищение существом деятельности Фауста — это совсем другое. Что германский инстинкт Гёте был слишком сильным. И что его творчество почти всю эллинскую культуру, что для нас является определяющим, уличает во лжи».
Что здесь представляется важным? Что Розенберг своим тонким антигуманистическим нюхом улавливает одну существенную особенность творчества Гёте — отрицание этим художником ПОЧТИ ВСЕЙ эллинской культуры. Розенберг же так и говорит — «почти всей». Но когда говорят «почти всей», то надо указать на разницу между этим «почти» и «всей» античной культурой. Гёте в «Фаусте» не отрицает Матерей. Он не отрицает дух Земли. Он не отрицает кабиров и прочих доолимпийских божеств. Он не отрицает раннюю средиземноморскую хтонику. Он считает вполне справедливым протягивание нити от этой хтоники к «Фаусту» и ко всей западной цивилизации. Всю остальную гуманистическую эллинскую культуру Гёте отрицает. А хтонически-антигуманистическую не отрицает.
Тут ведь дело не в том, что Розенберг навязывает свою трактовку творчества Гёте. Тут дело в самом этом творчестве, которое упивается Матерями, пустотой, духом Земли, кабирами и всеми остальными ранними средиземноморскими (да и общемировыми) религиозно-культурными элементами, не вписывающимися в зрелую античную гуманистическую систему. Но прекрасно вписывающимися в систему другую — гораздо более древнюю, сочетаемую со специфическим хтоническим матриархатом, созвучную крито-минойскому (вот уж древнее некуда) и пеласгическому началу.
Приглядимся к тому, с какой силой тянется к подобному началу и Гёте.
Вспомним, что к этому же началу тянулся и Вергилий. Которого мы изучали именно для того, чтобы обнаружить подобную тягу.
Осознаем, что Гёте и Вергилий фактически одинаково тянутся к этому началу, откликаясь на его фундаментально-антигуманистический зов.
Что к этому же началу тянется древний Рим Октавиана и его предшественников, то есть то, от чего произошла современная западная цивилизация. Ведь и Гёте, при зрелом размышлении, сопрягает немецкий дух именно с Римом, а не с Грецией, а Рим сопрягает с тем же, с чем и Вергилий, — с пеласгизмом, крито-минойскостью, троянством. То есть со всем тем, что античной зрелой Грецией отрицалось. И что в силу этого отрицания стало подыматься на щит Древним Римом, желающим построить свою идентичность на основе отрицания классической греческой идентичности и утверждения чего-то такого, что древнее этой классической греческой идентичности.
Розенберг пишет: «Исходный пункт нашей расчлененной эстетики был неверным, поэтому она не могла дать глубоких результатов. Она не помогла нашей сущности (нацистско-немецкой сущности — С. К.) прийти к светлому сознанию (под светлым имеется в виду гитлеровское — С. К.), она не давала своими действиями направления (нацистского, разумеется — С. К.), она вместо этого подходила с неопределенными или только с греческими — часто позднегреческими — мерками к искусству Европы».
Вот вам опять — о недопустимости позднегреческих мерок. Допустимы для Розенберга только иные, раннегреческие, мерки, воспеваемые Гёте. То есть Матери, пустота, хтоника, кабиры и ко., дух Земли и так далее.
С чем мы имеем в данном случае дело? С личным мнением конкретного идеолога? С официальной нацистской идеологией? Или же с чем-то, идущим из донацизма в нацизм и напрямую связанным с уловленным Розенбергом гётевским, очень непростым, природолюбием. Природолюбием, никоим образом не сводимым к обычному умилению красотами природы. Природолюбием, тесно связанным и с Матерями, и с пустотой, и с хтоникой, и... и... и...
Немецкий историк, поэт, публицист и политик Эрнст Мориц Арндт родился 26 декабря 1769 года и умер 29 января 1860 года. Напомню, Гёте родился 28 августа 1749 года и умер 22 марта 1832 года. Арндт тем самым — младший современник Гёте. Он призывал немецкий народ бороться с Наполеоном Бонапартом, вынужден был поэтому бежать — сначала в Швецию, а потом в Россию. Он предлагал прусскому королю Вильгельму стать императором Германии. Он был членом Франкфуртского национального собрания и так далее.
Но нас здесь интересует не это. А то, что Арндт страстно отстаивал особые права Матери-Природы и особую связь этой самой Матери с нордической расой, постоянно разрушаемой злыми силами через урбанизацию, посягновение на Мать-Природу и прочее.
Злой силой для Арндта были, прежде всего, евреи. Славяне, правда, тоже, но евреи — в первую очередь. В своей известной «Речи о мире» Арндт убеждает немцев, во-первых, в том, что они — «пуп» и «сердце» Европы. Во-вторых, в том, что войны нужны, ибо без них «мы погрузимся в ничтожность, изнеженность и лень». В-третьих, в том, что дабы во всё это не погрузиться, немцам надо вернуться во времена великих языческих германцев, этих благородных варваров. В-четвертых, в том, что разрыв связи нынешних немцев с этими варварами осуществила, совершив преступление, классическая литература.
Арндт пишет: «Мы дали себя убаюкать и обмануть лжеучениями о чувствительном гуманизме и филантропическом космополитизме (так возвышенными иностранными словами называют это убожество), будто военной доблести мало, будто храбрость слишком отважна, будто мужественность тупа, и стойкость тягостна; полулень и бабские добродетели выставляются нами как высочайшие жизненные образцы — потому мы и ищем тщетно те прежние достоинства».
В 1813 году Арндт сочинил «Катехизис для немецких солдат и воинов, наставляющий, каким должен быть христианский воин, и как ему во имя Бога идти на битву». Этот катехизис в 1942 году был вновь опубликован нацистами и распространялся полевой почтой среди солдат вермахта. Кто и почему этим занимался, обсудим позже. А сейчас ознакомимся с еще одним высказыванием Арндта: «С давних пор зародыш великого и доброго был заложен в германском народе, как в некоторых народностях заложен зародыш низменного и дурного».
Убедившись в том, что народами, в которых заложен зародыш низменного и дурного, по Арндту, являются евреи и славяне, мы рассмотрим особый, раннеэкологический, аспект творчества Арндта и установим, что немцы считают Арндта одним из первых экологов-природолюбов. Арндт протестовал против вырубки лесов... Он утверждал единение настоящего немца с природой... Он настаивал на том, что природолюбие и торжество тевтонской расовой чистоты связаны вместе... Он утверждал губительность для тевтонской расовой чистоты еврейского, славянского и даже французского начала. Словом, он был предтечей нацистских теоретиков «крови и почвы», восхвалявших Гёте.
Дело Арндта продолжил немецкий культуролог и публицист Вильгельм Генрих Риль (1823–1897), которого тоже считают одним из родоначальников радикального экологизма и расизма одновременно. В своем эссе «Поле и лес», написанном в 1853 году, Риль писал: «Мы обязаны сохранить лес не только для того, чтобы наши печи не остыли зимой, но и для того, чтобы пульс жизни народа оставался и продолжал биться тепло и радостно, чтобы Германия осталась немецкой».
Риля справедливо считают одним из основателей аграрного романтизма и антиурбанизма. Одновременно с этим его столь же справедливо считают если не одной из предтеч нацизма, то, как минимум, вдохновителем того народного движения (фелькише), которое явно было почвой для нацизма.
Фелькише было особой реакцией на индустриализацию и урбанизацию Германии. Страстное желание вернуться к природе, мечта о чистоте природы (вспомним особые мечтания об Аркадии у Вергилия и его последователей, гётевскую тягу к природе и так далее) соединялись с ненавистью к разрушителям природы, создателям городской кровосмесительной урбанистической цивилизации. Такими разрушителями, конечно же, были для данных протоэкологистов «зловещие еврейские заговорщики».
Но всё бы это оставалось протоидеологическим бульоном и не более того, если бы не Эрнст Геккель (1834–1919). Этот очень крупный немецкий естествоиспытатель и философ, автор терминов «питекантроп», «филогенез» и «экология», главный популяризатор Дарвина, разработал на основе дарвинизма весьма специфическую философию, названную «монизмом». В ней сочетались любовь к Матери-Природе, превращенная Геккелем в полноценный экологический холизм, и доктрина фелькише с ее превосходством нордической расы, расовой евгеникой и всем, что этому сопутствовало.
Геккель, проклинавший с предельной яростностью евреев, создавших Баварскую советскую республику, стал одним из главных донацистских идеологов расизма, национализма и империализма. В конце своей жизни этот крупный ученый решил вступить в пресловутое общество «Туле», войдя тем самым в круг создателей реального оккультно-нацистского эзотеризма. И Геккель, и его последователи (Хентшель, Бельше, Вилле, Франсэ) настаивали на том, что нормальное человеческое общество должно опираться на законы естественного отбора. То есть на природную целесообразность. Преувеличение роли человека (так они называли гуманизм) они считали губительным предрассудком. Лига монистов, созданная Геккелем, предложила некие законы жизни (Lebensgesetze), предполагающие единство природного и социального порядка. Борьба за единство почвы и крови тем самым получила научное обоснование. Она родилась до нацизма и продолжилась после его разгрома. Связь всего этого с гётевскими двумя мирами — в их уже обсужденном нами розенберговском понимании — увы, достаточно очевидна.
(Продолжение следует.)