Essent.press
Сергей Кургинян

Судьба гуманизма в XXI столетии

Я обещал читателю, что не буду говорить о Стрелкове в газете «Суть времени». Ну так я и не собираюсь говорить о Стрелкове как таковом. Я собираюсь говорить о Фермопилах, царе Леониде, античности и ее идентификационном значении. А также о многом другом. И если, говоря о таких вещах, я сошлюсь на Стрелкова как на вспомогательный поясняющий момент, то это ни в коей мере не будет разговором о Стрелкове как таковом.

Это будет совершенно необходимым поясняющим примером. Не более того, но и не менее. Потому что без политических примеров из современности весь наш разговор об античности рискует потерять фундаментальное политическое значение. А значит, стать бессмысленным. И тут — что Стрелков, что когда-то обсуждавшийся мною автор стихотворения «Я люблю тебя, жизнь». Это не более чем абсолютно необходимые поясняющие примеры, которые я всегда буду встраивать в высоколобые тексты — для того, чтобы не оказаться в ненавистной мне башне из слоновой кости.

Итак, о Фермопилах и их значении для мальчика из английской или французской семьи, принадлежащей к господствующему классу. Мальчик зачитывается античной литературой... Впитывает ее героическое начало... Мечтает этому героическому соответствовать... И, повзрослев, идет воевать.

М-да... Фермопилы.

Какой образ использовали наши отечественные апологеты Стрелкова в период, когда тот еще геройствовал в Славянске? В период, когда еще не было окончательно скомпрометировано его раннее, уже тогда весьма относительное, геройство?..

Оно было окончательно скомпрометировано в момент, когда Стрелков позорно и беспричинно сдал не только Славянск, но и ряд других ключевых городов. Таких, как Краматорск, Дружковка. За это в нормальных ситуациях, между прочим, расстреливают. Но откуда вы возьмете нормальную ситуацию? Ведь враг расправился с Россией именно таким способом, чтобы нормальные ситуации были невозможны! Или, точнее, чтобы эти самые нормальные ситуации могли появиться только как плоты, которые кто-то построит, чтобы спасать людей, тонущих в ненормальности и орущих: «Руки прочь от нашего героя, который всё, что угодно сдал, но остается при этом нашим героем. Ибо для нас герой — это герой из сериала. А вы хотите прекратить наш любимый трогательно-сентиментальный сериал, то есть являетесь натуральным злодеем, лишающим нас желанного».

Строя свой плот и спуская его в море всеобщего безумия, я спрашиваю тех, кому неохота в этом море тонуть: «Вы помните, какой образ был использован апологетами Стрелкова не в июле, а в июне 2014 года? В июле был использован образ Стрелкова как нового Кутузова, готового мудро отступать, дабы растянуть коммуникации и обречь противника на все последствия зимнего российского кошмара, дополняемого этой растянутостью коммуникаций на многие тысячи километров.

А в июне был использован диаметрально противоположный образ — образ трехсот стрелковцев, готовых удерживать Славянск и гибнуть, гибнуть, гибнуть, взывая к помощи трусливой российской власти и этой помощи не получая, вопреки негодованию всех настоящих российских патриотов.

А в сентябре был задействован образ Стрелкова, восхищающегося российской властью, которая вовсе и не труслива, а героична. Образ Стрелкова как главного нашего — тьфу ты, пакость! — антимайданщика. Вот уж воистину,

А я не только впредь не трону здешних стад, Но сам за них с другими грызться рад И волчьей клятвой утверждаю, Что я...

Кто не помнит, эту басню — «Волк на псарне» — Крылов написал по поводу заигрываний Наполеона с Кутузовым. Заканчивается басня словами:

Ты сер, а я, приятель, сед, И волчью вашу я давно натуру знаю...

Но эту натуру и всё, что из нее в антимайданном смысле слова обязательно воспоследует, мы обсудим как-нибудь в другой раз. В связи с новым поясняющим примером.

А сейчас хотелось бы обсудить начальный стрелковский образ. Образ этих самых невероятно стойких и не способных к отступлению «трехсот стрелковцев».

Один опытный педагог, внимательно следивший за тем, как я провожу интеллектуальные собеседования с современной молодежью, настойчиво рекомендовал мне расшифровывать всё — даже самое очевидное. «Вот Вы, например, между прочим говорите, что Вам не может быть симпатичен Кемаль Ататюрк, но Вы поддерживаете такие-то его обращения к солдатам, — говорил мне этот многоопытный человек. — И Вам кажется, что Вы говорите нечто почти банальное. А для современной молодежи это, образно говоря, фраза на древнеяпонском. Современная очень любопытная и неглупая молодежь не знает ни кто такой Кемаль, ни почему он Вам не может быть симпатичен».

Позже я проверил — педагог был полностью прав. А потом я начал проверять раз за разом, что именно является для современной российской патриотической, да и иной молодежи (которую я очень ценю) такими вот фразами «на древнеяпонском». Какая, например, доля этой молодежи правильно узнает, кого именно имел в виду Александр Сергеевич Пушкин, говоря:

И вслед за ним, как бури шум, Другой от нас умчался гений, Другой властитель наших дум.

И что именно знают о Байроне те, кто правильно отвечает на вопрос о том, кто же этот властитель наших дум. Ну, и так далее.

Получив в итоге таких опросов многие знания, которые умножают скорбь, я перестал понимать, зачем какие-то умники, занимавшиеся раскруткой Стрелкова до свала данного героя из Славянска и прочих им контролируемых городов, говорили о «трехстах стрелковцах». Это ведь почти так же, как в одной из моих пьес герой восклицает:

Строку диктует совесть! Не чувство, совесть. Шлет она На сцену вовсе не раба.

Много ли осталось в России, подвергшейся мощнейшей декультурации, людей, способных а) вспомнить параллельно ходу спектакля слова Пастернака «Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба...», б) сопоставить этот диктант с тем, о котором говорит мой герой, и в) сделать выводы, не перестав следить за ходом спектакля?

Тот, кто заговорил о трехстах стрелковцах, предполагал, прежде всего, что восклицания о трехстах стрелковцах разбудят у тех, кому они адресованы, воспоминания о трехстах спартанцах. Совершивших когда-то под руководством царя Леонида великий подвиг.

И, кроме того, что потрясенные этой параллелью российские читатели интернета (сразу вспоминаются глотатели газет у Бодлера) вспомнят, что этот подвиг, воспеваемый тысячелетиями, имеет в качестве своего содержания именно героическую гибель этих трехсот спартанцев в Фермопилах — узком ущелье, где им удалось оказывать сопротивление и истощить гигантскую персидскую армию именно потому, что ущелье было узкое и персы не могли развернуться.

И, наконец, что такой подвиг сдерживания врага ценой полного уничтожения своего военного отряда — будь это подвиг трехсот спартанцев, героев Брестской крепости или героев-панфиловцев — продолжает по-настоящему согревать сердца всех наших соотечественников. И той их части, которая купилась на Стрелкова, в особенности.

Оставим в стороне наших соотечественников вообще. Увы, достаточно близкое будущее покажет, какие именно подвиги по-настоящему согревают их сердца и на что побуждают.

Вкратце разберемся с поклонниками Стрелкова, которых якобы должен был возбудить образ «трехсот стрелковцев», готовых гибнуть, как триста спартанцев, в Фермопилах под названием Славянск, сдерживая многочисленное воинство бандеровцев.

После того как Стрелков побежал из Славянска, эти поклонники заорали, как резаные: «А Вы что хотели, чтобы они умерли?»

Более того, сами эти «спартанцы» начали орать: «Простите нас за то, что мы не умерли!»

Потом начались вопли: «Оставаясь в Славянске, они бы погубили мирное население! Уход из Славянска говорит о человеколюбии Стрелкова, не желавшего разрушать город».

После чего завопили: «Да, надо было рушить многоэтажные дома в Донецке, чтобы сопротивляться! Желание это сделать говорит о мужестве Стрелкова, готового пожертвовать очень и очень многим ради победы».

Я не Стрелкова здесь разбираю, читатель. А античную историю как некий духовный дом, который не позволял его обитателям впадать в состояние порабощения. Как духовный дом, рождающий для его обитателей образчики реального поведения. Как духовный дом, реальное полноценное обитание в котором порождает страстную готовность вести себя так же, как герои античности, обитающие в этом самом духовном доме.

У Высоцкого в «Балладе о борьбе» есть такие строки:

Если, путь прорубая отцовским мечом, Ты соленые слезы на ус намотал, Если в жарком бою испытал, что почем, Значит, нужные книги ты в детстве читал.

Если в детстве ты зачитывался повествованиями о царе Леониде и его спартанцах, если потом ты учил наизусть на латыни и греческом тексты, в которых говорилось — очень страстно и умно — о необходимости вести себя, как триста спартанцев, то в итоге ты выйдешь на поле брани. И будешь счастлив, если погибнешь, уподобляясь великим спартанцам...

Категория господства является очень неоднозначной, не правда ли? Лично мне она совершенно не греет сердце. Уменьшение ее неоднозначности для меня связано только с предельной актуальностью в настоящий момент иной категории — категории рабства. А также всего, что является производным от этого самого рабства. Порабощение, например.

Раб не может принять вызов смерти и потому признает себя рабом, признавая одновременно того, кто этот вызов смерти принял, господином.

Вот что пишет по этому поводу достаточно глубокий советский философ Мераб Мамардашвили, с мнением которого вполне можно полемизировать. Но полемизировать надо уважительно, потому что речь идет о весьма умном и образованном человеке, хорошо знающем предмет, который он обсуждает. В «Лекциях по античной философии» Мераб Константинович утверждает: «Конечно, рабство было странным институтом. Но оно во многом было ритуальным, а не каким-нибудь чисто экономическим институтом. Скорее уж символическим институтом, хотя бы в том смысле, что для греков оно проводило границу между готовностью человека в любой момент положить жизнь за свое достоинство и отсутствием этого, но тогда человек — раб».

В другом месте тех же лекций Мераб Константинович пишет: «Вот Гераклит говорит: война — отец всего. В том числе и того, почему кто-то свободен, а кто-то — раб. То есть, война есть причина для свободного быть свободным, а для раба быть рабом... Или, в переводе на мой язык, который я уже частично ввел, — усилие. Что-то есть только в той мере, в какой кто-то на себя взял всю ответственность и весь риск. Ведь чем отличается человек свободный от раба? Тем, что свободный, как потом Гегель будет говорить, рискует жизнью, то есть готов с нею расстаться, а раб не готов».

Итак, пока ты говоришь о том, что господство — это плохо, о необходимости построить общество, в котором не будет господствующего класса, всё вроде бы правильно. И с этой точки зрения восхваление господства недопустимо. Но предположим, что завоеватель поработил твой народ — завоевал территорию твоего народа и поработил людей, проживающих на этой территории.

Что тогда?

Тогда перед обитателями этой территории встает необходимость выбора между адаптацией к условиям порабощения и смертью как единственной альтернативой подобной адаптации. Адаптация превращает человека, живущего на завоеванной территории, в раба. То есть в человека, не способного ответить на вызов смерти и на другие вызовы, требующие чрезвычайного усилия. В конечном счете, речь идет о неспособности к мобилизации. Поработитель только тогда добился успеха, если он разрушил способность к мобилизации. А разрушается она, в том числе, и по причине отсутствия у порабощенных обязующего отношения к словам. За словами перестает вставать какая-то реальность, говорящая тому, кто произнес слово: «Я с этим словом связана. И, произнеся это слово, ты за меня ответишь». Даже в низшем уголовном смысле всё же есть ответственность «за базар», «за козла» и так далее.

Вся катавасия со Стрелковым показала, что ответственности за слова нет вообще. Что можно сказать о «трехстах стрелковцах» как о трехстах спартанцах, а потом глумиться, говоря о том, что «нашли дураков — умирать». И так далее.

Вот почему становится яснее причина, побуждавшая западную элиту господства веками и тысячелетиями впитывать в мельчайшие свои духовные поры античность как нечто, требующее реального подражания. И когда ты сталкиваешься с сегодняшними примерами порабощения, с рабской неспособностью отвечать за свои слова, с рабской неспособностью к мобилизации и всяческой окончательности, то однозначная негативность всего, что связано с господством, знаете ли, исчезает. Уж лучше какой-нибудь реальный почитатель Древней Греции, радостно сражающийся и гибнущий потому, что он сумел уподобиться героям Фермопил, чем реконструктор в латах, сначала молотящий под Фермопилы, потом под Кутузова... Сначала тешащийся своим оппозиционным статусом, потом вопящий как резаный о том, что любая оппозиция — от лукавого...

Но если бы всё сводилось к Стрелкову... Сколько раз за последние годы я слышал о служении, подлинности или о метафизике от людей, которых пребывание на территории фактического порабощения и статус «хомо порабощенный» лишает возможности ощутить корни произносимых ими слов. Способности соединиться с этими корнями. А соединившись, мобилизоваться по-настоящему. И вырваться из трясины порабощения.

Историки по-разному описывают татаро-монгольское иго. Но те, кому я лично верю, настаивают на том, что татаро-монголы сумели внутренне поработить и высшие, и низшие сословия Руси. И что главным было именно внутреннее освобождение от этого состояния порабощенности. То есть от ужаса русских рабов перед татаро-монгольскими господами. И что тут решающую роль сыграл Сергий Радонежский, а уже соединение его духовного деяния с военной бранью осуществил Дмитрий Донской.

«Энеида» Вергилия, которую я так подробно исследую, за тысячелетия и впрямь пропитала собой господствующий класс Запада. Да, этот господствующий класс враждебен России. Да, и весь Запад ей враждебен сейчас. Если, конечно, говорить о том Западе, который волочет в определенную сторону господствующий класс. Да, господствующий класс за последние десятилетия стал не так подвержен гипнозу античности. Просто потому, что, разлагая свое общество, разложился сам. И, тем не менее, я настаиваю на том, что Запад продолжает быть не столько христоцентричным, сколько античноцентричным. Это вовсе не означает, что христианство не повлияло на Запад вообще. Это означает, что в конечном счете античность внутри западной цивилизации победила христианское начало, находившееся внутри той же цивилизации, и подчинила его себе.

Тут вам и сам Вергилий.

И Данте, чьим проводником был Вергилий.

И весь западный Ренессанс.

И бесконечная увлеченность западной католической церкви античностью (авторитет божественного Аристотеля, другие великие античные авторитеты).

И «Фауст» Гёте, в котором всё насквозь античноцентрично. Великие матери, к которым надо отправиться за Еленой Прекрасной. Сама Елена Прекрасная. Тот дух «ничто», который так обеспокоит Шарлотту Шиллер.

Ну как опять не вспомнить фразу Сталина «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте. Любовь побеждает смерть»! И не признать, что глубинный смысл этой фразы является фундаментально антизападным — в том смысле, в каком линия Вергилий–Данте–Ренессанс–Фауст определяет дух и содержание социокультурной личности, именуемой «Запад».

А многочисленные вариации на тему Фауста, наполняющие собой западную культуру?

А Шпенглер, заявивший, что западное человечество является фаустианским?

А Ницше с его вечным возвращением, волей к власти и тем «ничто», которое напрямую вытекает из вечного возвращения и этой самой особой властолюбивости.

А фашизм с его поклонением Ницше?

А нынешние бандеровцы, восхваляемые Западом и явно упивающиеся своим фашистским преемством?

Так в чем же судьба гуманизма на Западе, где долгое время говорили о гуманизме как западном духовном открытии, имеющем всемирно-историческое значение? И возможен ли гуманизм в случае, если Запад от него откажется? А он уже от него отказывается. И лишь в силу этого я затеял данное пространное обсуждение.

И может ли Восток, в котором гуманистическое начало, конечно же, существует, соединить это начало с духом развития, без которого человечество не способно существовать? С духом истории, который для Востока не является сверхзначимым и определяющим. Или все-таки России придется, исследуя западную идентичность с предельной подробностью, посмотреться в эту идентичность как в зеркало, увидеть себя как нечто альтернативное Западу, вернуться к себе и, подобрав отброшенную Западом идею гуманизма, основанного на развитии (и идею развития, основанную на гуманизме), предложить нечто миру? Ведь предложила же она ему нечто сходное в 1917 году. То есть к моменту, когда Запад уже готовился отбросить то, что всё время восхвалял как свой незаменимый вклад в общечеловеческое бытие.

Итак, во имя обретения зеркала для взгляда на себя и других (как тут не вспомнить зеркало Персея!) давайте продолжать исследование Вергилия. Памятуя обо всей линии, идущей от него в современность. И всматриваясь во всё то, что является для Вергилия великим прошлым, из коего надо тянуть линию в августианский Великий Рим.

Мы уже убедились в том, что Вергилий строит свою модель Великого Рима, исходя из утверждения, согласно которому Рим построен именно представителями некоей очень древней цивилизации.

Для начала мы убедились в том, что Великий Рим построен особо знатным троянским эмигрантом Энеем. Но это — только капля в том море идентификаций, с которым мы должны разобраться. И если бы мы хотели всего лишь установить троянский генезис Великого Рима, то не надо было бы погружаться в детали, задаваясь вопросом о том, какова же все-таки эта очень древняя цивилизация, вырастившая Великий Рим там, куда ее представители прибыли в соответствии с определенными указаниями.

Эмигрантско-троянский генезис Великого Рима прописан Вергилием так, что никакие разночтения невозможны. Для Вергилия, повторяю в который раз, нет никакого Великого Рима, построенного народом (римлянами, латинянами или кем-то еще), проживающим на италийской земле сообразно своему представлению о благе. Величие Рима никак не связано с особыми свойствами народа римского. Вергилию на всё это народное державостроительное начало глубочайшим образом наплевать. Для него Великий Рим потому и велик, что была одна наивеличайшая семья, которая взяла и построила этот Рим, используя подсобный материал, каковым были местные жители — эта ничтожная глина в руках троянца Энея и его покровителей.

Установив, что Рим Вергилия обязан своим величием только троянскому эмигрантскому генезису, мы обнажили бы только первый, грубейший, всем очевидный слой вергилиевской модели.

Вдумаемся еще и еще раз. Живут в Италии какие-то местные племена. Прозябают эти племена, дикарствуют. Вдруг — о, чудо! — приезжают эмигранты из Трои. Причем, не просто эмигранты, а эмигранты избранные.

Но (внимание!) избранные не только потому, что они — представители высшей троянской аристократии. Ведь, в сущности, что такого особенного в Трое? Ну, был такой город, и что? Почему его представители, пусть даже и очень высокопоставленные, проиграв ахейцам и убежав с Родины, должны обладать каким-то сверхвысоким статусом? Таким статусом, обладание которым позволяет им, явившись к местным дикарям и прикоснувшись к этим дикарям своей священной дланью, сотворить из дикарей героев, способных жертвовать и побеждать, строить великое государство. Причем герои эти могут быть героями, только если ими руководят потомки тех, кто приехал из Трои.

А, значит, сверхвысокий статус позорно изгнанных троянских эмигрантов (вновь спрашиваю читателя, что это за статус?) передается по наследству. Кто они, эти позорно изгнанные троянские эмигранты? Они обладают — говоря современным попсовым языком — какими-то инопланетными генами, передающимися из поколения в поколение?

Утверждение № 4. Ситуация с этим священным родом Энея отнюдь не сводится к тому, что в Рим (назовем его городом Х) приехали эмигранты из священной Трои (назовем ее городом Х1).

А также к тому, что в священном городе Х1 (Троя) есть особо священные вожди из особо священного рода, несущего в себе некие исключительные гены, передающиеся из поколения в поколение и творящие чудеса.

Начинаешь вчитываться в «Энеиду» внимательнее, и оказывается, что ничего такого особенного в Трое, она же город Х1, нет.

Кроме того, этот город Х1 тоже построили эмигранты, которых перед этим изгнали из города Х2 (который они тоже построили).

А внутри этого города Х2 тоже господствовала всё та же священная семья со священными генами.

И для этой семьи со священными генами Х2 — это тоже не родина, не отечество. Это одно из прибежищ.

Для этой семьи и Рим — прибежище, и Троя — прибежище, и то место, откуда перебрались они в Трою, — прибежище. А где же настоящая Родина?

В Аркадии или где-то еще? В любом случае понятно, что Троя, расположенная в Малой Азии, является колонией коренной Греции.

Что представители этой коренной Греции, они же — ахейцы, воюют с троянцами как с теми же греками, но оказавшимися на землях Малой Азии.

Что Эней может построить Великий Рим как завершение некоей величайшей мистерии странствия только потому, что он вынес из Трои священные пенаты. И это не просто абы какие пенаты. Тут изваяния богов священных фригийских пенатов, говорится в тексте «Энеиды». Значит, пенаты эти как-то связаны с Фригией. А как они с нею связаны?

Ведь мы уже не раз возвращались и к фригийским пенатам, и к Самофракии с ее мистериями, и к пеласгическому началу, которое маячит за этими мистериями.

Мы уже делали пометки на полях, обращая внимание на особую древность этого самого пеласгического начала. Между прочим, Гомер, который жил за много веков до Вергилия и с которым Вергилий трепетно соотносится, как и все другие античные авторы, никогда бы не стал апеллировать к каким-то пеласгам. Потому что он настоящий грек, категорически не желающий отказываться от аутентичной греческой идентичности и заигрывать с идентичностями фактически догреческими. А Вергилий только с такими идентичностями и заигрывает. Это нужно ему хотя бы для того, чтобы жестко противопоставить наивеличайшее, а значит, наидревнейшее, римское начало в его эзотерическом, им излагаемом варианте, — всяческому греческому началу.

Вот до чего мы дошли, странствуя по лабиринтам западной идентичности. Мы не спекулятивно, а опираясь на аутентичные тексты, установили, что никакой единой западной идентичности нет. Что римляне не хотят тянуть нить назад от себя к грекам, пусть и троянским. Они хотят тянуть нить назад от себя к пеласгам. То есть к догреческому началу.

И тут фригийские пенаты, без которых Рима не может быть и на которых так настаивает Вергилий, — это не более чем один из начальных ходов в большой идентификационной игре. Игре, которая, с одной стороны, обращена в глубокое фригийское прошлое и то наиглубочайшее прошлое, которое за ним обнаруживается. Игре, которая, с другой стороны, обращена в будущее. Причем в такое будущее, о котором Вергилий, казалось бы, и подозревать не мог.

(Продолжение следует)

Сергей Кургинян
Свежие статьи