Женщина оглядела зал и кивнула человеку, поднявшему руку для вопроса. Тот встал.
— В детстве вы испытывали какие-то из тех проблем, которые описываете в своих книгах?
— Мой отец знал все правила, которые только можно знать, и он выстроил вокруг меня загончик из этих правил. Но любил ли он меня при этом, хотел ли переживать радостные эмоции от общения со мной, вот вопрос.
— А какие радостные эмоции нужно переживать вместе с ребенком, по-вашему?
— Вы знаете, для меня не существует негативных эмоций. Злость, ярость, обида — это мой мотор, чтобы расти, двигаться, писать.
Эта фраза была произнесена с такой искренней улыбкой, что я понял: даже злость, ярость и обида на что-то могут приводить не только к попытке разрушить это что-то, но позволяют доброжелательно сосуществовать с ним.
— Еще одной проблемой современности, — продолжила писательница, — является вопрос о прекращении своей жизни. Сколько больных людей живут в постоянной боли?! И вылечить их уже невозможно. Жизнь для них тяжкое бремя, а общество насильно привязывает их к жизни.
Я никогда не размышлял об этом, но такой довод показался мне разумным. Я дал себе слово подробней ознакомиться с вопросом.
— Людей и так слишком много! И если человек желает освободиться от своих страданий, то в чем тогда проблема? Человек вообще существо достаточно удивительное, он расплодился, изменил свою среду обитания и настаивает, что это правильно. Но почему тогда для диких зверей неправильно есть людей? Ведь они отстаивают свою среду обитания. Людей много, а зверей становится все меньше. И где справедливость?
Я удивился. Она поднимала те же вопросы, о которых часто думал я сам. Но все же мне показалось, что она утрирует, ведь так можно дойти даже до того, чтобы скармливать «ненужных» людей животным1. И уж, конечно, нельзя сравнивать количество людей и животных. Так и с насекомыми можно начать сравнивать.
После лекции столики снова вернули на места, и мы заказали себе колбаски и пиво.
— Я знаю зверя, который наказывает и воспитывает своих детенышей, и даже не одного, многие звери делают так! — сказал Чилонгола, комментируя окончившуюся лекцию.
— Да, но они не избивают своих детей! И не применяют насилие в попытке следовать принятым установкам, — ответила Полин.
— Но она говорила не об избиении, а о шлепках… животные шлепают своих детенышей и еще как!
— Да, может быть и так, но речь идет о концептуализации поведения, об институтах, санкционирующих те или иные формы. Всего этого нет в природе. Животные бессознательно передают свои нормы поведения, а человек навязывает то, что он сам же и выдумал! — воскликнул Луиджи.
— Но речь и счет тоже не существуют в природе. И вообще, человек — не животное, он гораздо сложнее, Мне странно говорить об этом, но очевидно, что сложность объекта требует сложных концептуальных моделей… общепринятые формы поведения служат сохранению рода. Человек не зря выдумывал и не впустую, — воскликнул я и поймал на себе удивленные взгляды Луиджи и Ормара.
— Что-то я не поняла, шлепать детей или нет? — засмеялась Полин.
Луиджи очень серьезно посмотрел на нее.
— Шлепки наносят обиду! Они травмируют, ребенок потом носит это в себе всю жизнь и ненавидит родителей! — оглядев нас всех сказал он, как отрезал.
Возражать Луиджи никто не решился.
— Просто нам нужно учиться у животных… — заметил Ормар.
— У бонобо? — блеснув белоснежными зубами, сказал Чилонгола.
Луиджи хмыкнул.
— Да вы только об этом и мечтаете! — поддела их Полин, и все весело засмеялись.
Однако эта фраза почему-то запала мне в душу. Было такое ощущение, что Полин нащупала какой-то нерв, который я никак не мог ухватить.
Когда мы вышли из кафе, уже начинало темнеть. Ребята отправились к себе, а мы с Полин пошли гулять. Город уже осветился гирляндами огней, было прохладно, и Полин куталась в пестрый свитер. Я обнял ее. Мы шли по тихим улицам вдоль молчаливых домов, мимо освещенных башенок святого Себальда.
Как же он был прекрасен!
Его сильно заостренные, словно копья, колокольни, стрельчатые окна, изящные декоративные башенки, многогранная крыша-купол словно освобождали собор от земного притяжения, придавали ему прямо-таки мистическую легкость. Кто и как вдохновил автора на создание такой благородной и близкой каждому человеку красоты? Как смогли человеческие разум и руки сотворить такого исполина, воплотить проект такой сложности?
И чем больше я смотрел на «Себальда», тем острее ощущал свое единство с ним. Это совершенство выступало в удивительном созвучии с самыми возвышенными человеческими чувствами и понятиями. Выходит, человек, взаимодействуя с материей, преобразовывает и самого себя!
Мы обошли собор со всех сторон, и я проникся еще одной мыслью: создавая свое «Святое семейство», Гауди, возможно, имел перед внутренним взором именно образ «Себальда».
В этот вечер я впервые увидел Полин грустной. Она не улыбалась, не поддерживала шутливый разговор, была очень сдержанна, зато показалась мне трагически прекрасной и словно неземной. Каждое ее слово стало выражением ее подлинного внутреннего мира. Мой восторг перед Полин обрел статус глубокого чувства, хотя она, судя по всему, была сильно расстроена.
— Мне кажется, проблема эвтаназии очень остра сейчас…
— Почему тебя это так взволновало?
— Моя бабушка все время говорит об этом…
— Твоя бабушка?! — я даже остановился.
— Да, возраст… она стареет, а на пансионат денег нет. Она говорит, что если не сможет обходиться сама, то единственный выход — это эвтаназия.
— А почему она одна?
— Дедушка у меня умер.
— Но ведь есть семья, дети и… внуки…
Полин посмотрела на меня своими бездонными глазами. В ее взгляде было какое-то совершенно новое выражение, и я не мог понять, в чем же дело.
— Семья… Наверно, ты прав… Но ты не понимаешь!.. И потом я не знаю как?! У всех кредиты, налоги, бытовые платежи, и главное, нет времени…
— Можно же сдавать квартиру…
— У нас с этим все сложно… — видимо, Полин решила, что зря затеяла этот разговор. А я не понял, сложно — во Франции? или у них в семье? Но переспрашивать не стал.
— Но… неужели нельзя вскладчину нанять сиделку?
— Мы помогаем ей, чем можем, но это слишком дорого.
— Но, может, можно взять ее к себе… Моя ба еще ого-го. Она живет с нами и всерьез грозится воспитывать еще и правнуков.
— Знаешь, у нас все сами по себе, все отдельно! Она не захочет кого-то обременять.
— Как так? — удивился я. — Это же ба-буш-ка!
— Пойми, я очень люблю свою бабушку! Но кто поможет мне? У меня долги за учебу, до того, как приехать сюда, я работала на двух работах. Я хотела бы детей, но в таких условиях я не могу себе это позволить. Их не с кем будет оставить, на них не хватит денег.
Меня накрыла мысль, что я совсем не знаю Полин. А она, оказывается, носит в себе такие переживания.
— Кажется, я что-то начинаю понимать… Вы очень разобщены. Но ведь вместе всегда проще!
— У нас так не принято.
— Ну хорошо, допустим. Но ведь старость — это не болезнь… Это не повод думать об эвтаназии!
Полин промолчала.
— Ну Полин, как это возможно? Я ведь читал статьи о ваших пенсионерах.
Она пожала плечами и снова ничего не ответила.
Я хотел понять, выяснить что-то до конца, но, взглянув на Полин, решил отложить продолжение разговора до другого случая.
Мы поднялись в номер, и я стал готовить кофе.
Полин надела шапку и села на терраске, поджав под себя ноги.
— Знаешь, — сказала она, когда я вынес на улицу поднос с чашками, — так как тебя, я раньше никого не любила.
— Звучит не как признание, а как философское умозаключение, — ответил я, целуя ее в губы.
— Может быть, это так и есть. А ты любил так же сильно раньше?..
Я не знал, что ответить, и чуткая Полин перевела разговор на другую тему.
— Наш чердак напоминает мне мансарды бедных, но счастливых и талантливых художников на Монмартре, — сказала она.
— Ага, Дюрер, наверное, согласился бы с тобой.
— А при чем тут Дюрер?
— Он жил в Нюрнберге!
— О, какая прелесть!
— Если хочешь, завтра же покажу тебе его дом!
— О, да!
1 Магнус Содерлунд (Magnus Söderlund) из Стокгольмской школы экономики всерьез продвигает тему экологического каннибализма.