Судьба гуманизма в XXI столетии

Вот что пишет об Убаре (он же Ирем, Ирам) журнал The National Geographic, не позволяющий себе никаких фантазий на темы древней истории: «До 1992 года все поиски были безрезультатными, но затем при помощи космической съемки были обнаружены следы древних караванных путей, которые сходятся в районе современного населенного пункта Шиср на юго-западе Омана. В результате раскопок были обнаружены остатки крепости в форме восьмиугольника со стенами и восемью башнями по углам. В руинах зданий были найдены черепки от глиняной посуды в сирийском, греческом и римском стиле. Возраст самых древних из них — около 4000 лет. Всё это позволяет предположить, что это место было важным торговым центром. Факт того, что город, скорее всего, прекратил свое существование в результате катастрофы — большая его часть провалилась в пустоты, образовавшиеся в результате обрушения подземной известняковой пещеры, — является убедительным доводом, чтобы предположить, что этот исчезнувший город и есть Убар».

В 1973 году археологи раскапывали древний город Эбла в Сирии. При раскопках была обнаружена библиотека, в которой среди всего прочего нашли список городов, с которыми Эбла имела торговые контакты. Один из этих городов назывался Ирам. Как мы помним из Корана, обитатели города Ирам адиты слушали проповеди некоего пророка Худа, который убеждал адитов перестать вести себя с вызывающей агрессивностью. Адиты отказались. И тогда они были уничтожены неким ветром.

Кто такой пророк Худ, о котором говорится в Коране?

Это тщательно изученный теологами и религиоведами персонаж. Он родился, согласно хронологии, общей для Корана и Библии, где-то около 2300 г. до н. э. Худ отождествляется с ветхозаветным Евером (имя которого означает «Странник», «Перешедший реку») — предком израильтян, праправнуком Ноя, правнуком Сима, последним из благочестивых патриархов, живших до разделения и рассеяния народов. Евер был единственным из потомков Сима, не участвовавших в постройке вавилонской башни. Поэтому считается, что его язык и язык его семьи не был подвергнут вавилонскому смешению языков и принадлежит к числу первоязыков.

Народ Худа жил в пустыне Руб-эль-Хали. Традиционно считается, что он жил в той ее части, которая примыкает к Хадрамауту, йеменской провинции, являющейся сейчас одной из вотчин «Аль-Каиды».

Я только что сообщил читателю сведения о библиотеке древнего сирийского города Эбла, возраст которого составляет 4300 лет. Отнимем от 1973 года 4300 лет и мы получим 2026 год до н. э. То есть время, в которое жил Худ, если верить кораническому и библейскому летоисчислению, и время, которым маркируются сведения об Ираме, полученные из библиотеки Эблы, а также древнейшие фрагменты материальной культуры, добытые в ходе раскопок, о которых нам говорят The National Geographic и другие источники, в общем-то совпадают. Причем совпадают с гораздо большей точностью, чем можно было бы предположить (почему библейские и коранические времена должны совпадать с временами собственно историческими?).

Я представил читателю минимальные сведения по поводу города Ирем (Ирам). Этих сведений на самом деле намного больше. Но даже представленные сведения неопровержимо доказывают, во-первых, наличие упоминаний об этом городе аж в самом Коране, во-вторых, наличие этого города не только в текстах, но и в реальности.

Между тем, мне приходилось участвовать в международных дискуссиях, на которых вполне образованные и серьезные люди восклицали: «Какой там Ирем! Это мистификация Лавкрафта!» Ох уж этот Лавкрафт! Он встраивал в свои мистификации достаточно много элементов, заслуживающих внимания и отнюдь не относящихся к числу так называемых новодельных художественных вымыслов, то бишь ужастиков, высосанных из пальца борзописцами, желающими завоевать успех у относительно современной, падкой на ужастики публики.

И если каждый элемент, встроенный Лавкрафтом в свои мистификации, объявлять лавкрафтовской мистификацией, то целый ряд религиоведческих проблем окажется запрещенным для обсуждения. («Как вам не стыдно! Вы обсуждаете какую-то чушь, не имеющую отношения ни к реальности, ни к настоящим религиозным текстам, заслуживающим серьезного отношения!»)

Тут правомочно задать вопрос, а не было ли скрытой целью Лавкрафта раз и навсегда скомпрометировать темы, заслуживающие самого серьезного обсуждения? Причем скомпрометировать их за счет достаточно элементарного приема — введения серьезных тем в его ужастики.

А если бы Лавкрафт, например, походя говорил о Христе, Магомете и Будде, перемежая этот разговор со своим Ктулху, то Христа, Магомета или Будду тоже надо было бы назвать лавкрафтовскими мистификациями? Мы обсудили город Ирем (Ирам) и убедились, что он не Лавкрафтом выдуман. Что Лавкрафт его использует, как и многое другое, но это не дает никаких оснований для того, чтобы называть Ирем (Ирам) лавкрафтовской выдумкой. Ктулху — это выдумка Лавкрафта. А Ирем (Ирам) — это важный элемент определенной традиции и, как теперь выясняется, нечто вполне реальное.

То же самое касается пустыни Руб-эль-Хали.

Вначале — о вполне реальной Руб-эль-Хали (Rub al Khali).

Руб-эль-Хали («Пустая четверть» в переводе с арабского) — это большая песчаная пустыня, занимающая южную треть Аравийского полуострова. Это одна из самых крупных пустынь мира (площадь — 650 тысяч кв. км). Это также одна из самых сухих пустынь мира (годовое испарение осадков — 35 мм). И это одно из самых жарких мест на планете. Находится Руб-эль-Хали на территории Саудовской Аравии, Омана, Объединенных Арабских Эмиратов и Йемена.

В XV веке часть этой огромной пустыни называлась Феддж-эль-Хали, что означает «Пустая долина». Потом так стали называть не часть пустыни, а всю пустыню. При этом слово «феддж» (что означает «долина») было заменено на более общее слово «раб» (что означает «территория»). А дальше возникла некая лингвистическая путаница. Слово «раб» («территория») и слово «руб» («четверть») звучат по-разному, но пишутся одинаково. При этом слово «руб» используется чаще. Поэтому «Раб-эль-Хали» превратилось в «Руб-эль-Хали».

Что такое «Раб-эль-Хали», понятно. Это «Пустое место». То есть в буквальном смысле слова пустыня, а в смысле символическом — место особой пустоты. Тут, кстати, вполне уместно вспомнить строки из поэмы Пушкина «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях»:

Ветер дале побежал. Королевич зарыдал И пошел к пустому месту На прекрасную невесту Посмотреть еще хоть раз. Вот идет; и поднялась Перед ним гора крутая; Вкруг нее страна пустая; Под горою черный вход. Он туда скорей идет.

О «черном входе» мы поговорим чуть позже. А всё, что касается «пустого места» и «пустой страны», уже сейчас позволяет перебросить мост от «пустого места» Руб-эль-Хали к «пустому месту» и «пустой стране» из «Сказки о мертвой царевне». А также к другим «пустым местам» и «пустым странам». И, повторяю, не надо песен о том, что это всё — выдумки Лавкрафта. Пушкин не Лавкрафт. Традиция «пустых мест» и «пустых стран» сформировалась в незапамятные времена и использовалась очень многими великими художниками современной эпохи, жившими до Лавкрафта.

Если недостаточно этих моих апелляций к художественным авторитетам, то я сошлюсь и на безусловный научный авторитет, каковым является Михаил Борисович Пиотровский. Сын известных археологов Бориса Пиотровского и Рипсиме Джанполадян-Пиотровской, выпускник отделения арабской филологии Восточного факультета Ленинградского государственного университета, проходивший стажировку в Каирском университете, доктор наук, директор Государственного Эрмитажа М. Б. Пиотровский по определению не способен на мистификации в том, что касается его основной профессии, каковой является арабская филология. И вот что он пишет в «Мифах народов мира»:

«Вабар (vabar), в мусульманской мифологии область, примыкающая к стране народа ад (адиты). Традиция, восходящая к доисламским легендам арабов, связывает Вабар с юго-западной частью пустыни Руб-эль-Хали. Согласно преданию, некогда эта местность была цветущим садом. После гибели адитов Аллах поселил там джиннов, а людей превратил в наснасов — существа, у которых только полголовы, один глаз, одна рука и одна нога. По преданию, в пустыне есть место, где растут пальмовые рощи, не нуждающиеся в искусственном орошении, и пасутся огромные стада скота. Джинны разводят там самых красивых верблюдов. Однако эта местность заколдована и охраняется духами. Человек может попасть в Вабар только волей случая. В странах, население которых исповедует ислам, бытует много легенд и преданий о таких случайных посещениях людьми Вабара».

Вновь и вновь делаю оговорки для того, чтобы быть верно понятым!

Я не считаю, что существует мистический Вабар.

В не считаю, что там живут джинны.

Я не считаю, что джинны там пасут верблюдов.

Я не считаю, что Вабар заколдован и охраняется духами.

Я не считаю, что там обитают наснасы.

Я только говорю о том, что всё это, включая наснасов — вроде совсем уж существа из ужастиков, — описано в мусульманской мифологии. Что эта традиция восходит к доисламским легендам арабов. Соответственно, все приведенные сведения про Вабар (включая наснасов) не являются новоделом, то есть чем-то, сочиненным в современные времена писателями типа Лавкрафта, настаивающими на своем праве произвольно фантазировать. Все эти сведения про Вабар почерпнуты из древних достоверных (аутентичных, как иногда говорят) источников. И что за достоверность этих источников — исламских и доисламских — отвечает такой научный авторитет, как М. Б. Пиотровский.

Создательницей той школы арабистики, к которой принадлежит этот научный авторитет, была Нина Викторовна Пигулевская (1894–1970 гг.). Советский историк, специалист по истории стран Ближнего и Среднего Востока и Византии в раннее средневековье, член-корреспондент Академии наук СССР.

Я уже обсуждал Пигулевскую в связи с определенными политическими сюжетами, в том числе связанными с Бахтиным. Она была арестована по делу «Воскресенья» в декабре 1928 года. В 1931 году была освобождена из Соловецкого лагеря. С 1938 года работала в Институте Востоковедения АН СССР. Она была членом Французского азиатского общества, вице-президентом российского Палестинского общества и так далее.

Первоначально Пигулевская предполагала заниматься только историей раннехристианской византийской церкви и потому с особым рвением изучала древнегреческий и латынь. Но позднее она стала изучать древнееврейский и сирийский, потом арабский и эфиопский. Конечно же, Пигулевская стремилась, насколько это возможно, сосредоточиться на эпохе раннего средневековья. Но очень скоро она вышла за рамки этой эпохи, увлеклась Месопотамией и Ираном. И даже ближневосточно-китайскими связями. Но самое важное для нас состоит в том, что Южная Аравия и Эфиопия во времена Пигулевской не были для советского востоковедения в центре внимания, и во многом именно Пигулевская проложила дорогу (разумеется, в рамках имевшейся русско-советской традиции) исследователям Йемена, Южной Аравии, ряда городов Аравии (таких, как Неджран). Занималась Пигулевская, например, общественными отношениями на Ближнем Востоке перед арабскими завоеваниями, историей арабов, историей арабских племен между Византией и Ираном. Много чем она занималась, в том числе и историей двух уйгуров-несториан, отправившихся из Пекина на поклонение святыням в Иерусалим. Занималась Пигулевская и вопросами, касающимися алхимии (есть ее интересная статья «Сирийская алхимическая литература Средневековья»). И, конечно же, Пигулевская занималась доисламским периодом истории арабов. Обсуждению различных аспектов доисламской истории арабов посвящены многие статьи Пигулевской.

Обсуждая здесь Пигулевскую, я никоим образом не хочу строить прямую связь между ее исследованиями и исследованиями Пиотровского. Но косвенной связи не может не быть. Потому что в определенный период именно Пигулевская формировала всё, что в дальнейшем стало у нас в стране отдельной отраслью доисламской арабистики, йеменской арабистики и всего того, что нас в данной сфере интересует. Это не значит, что не было других ученых, занимавшихся тем же самым. Но интересы Пигулевской были сформированы в ту эпоху, когда академическая узость еще не стала обязательной. Пигулевскую интересует метафизика, ее интересует мифология, в том числе и арабская. Ее интересует алхимия, связанная с метафизикой и мифологией.

Разговор о Пиотровском и Пигулевской мог бы быть продолжен и существенно развит. Но, как говорят в таких случаях, когда-нибудь в другой раз. Здесь мне важно подчеркнуть, что широкий круг специфических метафизических представлений существует вне всякой зависимости от мистификаций Лавкрафта, что смешно и стыдно защищаться от всего, что связано с этим кругом идей и представлений, ссылками на Лавкрафта. И что когда мы обсуждаем пустыню Руб-эль-Хали как особое место, связанное и с Ирамом (Иремом), и с джиннами, и с пустотой, отнюдь не сводимой к реальной пустоте пустыни и являющейся пустотой метафизической в полном смысле этого слова, то опираемся в своих обсуждениях вовсе не на Лавкрафта.

Я уже цитировал в этом своем исследовании странные строки из гётевского «Фауста», в которых Мефистофель сообщает герою нечто важное по поводу пути к так называемым Матерям (очень странным и далеко не случайным сущностям, вводимым Гёте в повествование). Итак, как же до них добраться, — спрашивает Фауст, — где путь к ним?

Мефистофель отвечает:

Нет его! Он не испытан, Да и неиспытуем; не открыт он И не откроется. Готов ли ты? Не встретишь там запоров пред тобою; Но весь объят ты будешь пустотою. Ты знаешь ли значенье пустоты?

Уже обсудив это в связи с темой «ничто», я вновь возвращаюсь к теме пустоты, которая сродни той, о которой здесь говорит Мефистофель. Пустоты Руб-эль-Хали. Пустоты Ирема (Ирама). Пустоты Вабара.

Ведь, в конечном счете, неважно какая именно традиция — арабская или совсем другая — говорит об этой пустоте. Все традиции, так или иначе, говорят о ней. И нам остается только ответить себе на вопрос о том, говорят ли все они об этой пустоте нечто определенное и однозначное, или же внутри каждой из традиций пустота выступает в двух ипостасях — положительной и отрицательной.

Итак, после уничтожающего ветра территория, где он как следует поработал, сокрушив Ирем (Ирам), зачем-то была, согласно традиции, отдана джиннам и наснасам. Кстати, о наснасах. Почему у них одна рука, одна нога, один глаз, полголовы и так далее? Потому что место, где они находятся, размещено между этим миром и чем-то совершенно другим. В этом другом уже находится половина наснасов. Чем же является это другое?

Оно является пустотой. В том смысле, в каком о пустоте говорит Мефистофель Фаусту. Странники, идущие по пустыне Руб-эль-Хали, могут случайно забрести в то место, где был Ирем (Ирам), и там увидеть (если им очень повезет или, напротив, не повезет) потаенную дверь в пустоту. Такая дверь в пустоту существует не только в исламе. Она существует и в еврейской мистической традиции. Кстати, было бы очень странно, если бы одно не пересекалось с другим.

Согласно еврейской мистической традиции, обыденный материальный мир, являющийся для каббалистов десятой, нижней сефирой Малкут (Царство), то есть нижней ступенью той лестницы, по которой они должны осуществлять путешествие вверх по древу жизни (Древу Сефирот), выпал из царства Эдема. Выпав оттуда, он оставил некую дыру. Которая называется «бездной» или «Даат». В своей книге «Каббала и еврейский мистицизм» Перл Бессерман утверждает: Даат — сокровенная сефира. Она не имеет соответствий в проявленном мире, поскольку выступает символом непосредственной медитации на Эйн Соф — небытие.

Совершенно не собираясь погружаться в детали еврейской мистики вообще и каббалистической в частности, я предпочитаю вернуться к Руб-эль-Хали и разрушенному Ирему, в который может забрести случайно некий странник. Забредя туда, он столкнется с бездной, пустотой, дырой, туннелем, воротами, дверью, вихрем, черной дырой. То есть со всем тем, что Мефистофель рекомендует гётевскому Фаусту (или арабскому страннику, ищущему высших знаний, или еврейскому мистику, или кому угодно другому, жаждущему чего-то подобного) в качестве средства перехода в ту предельную сокровенность, которую он называет «Матери».

Туда же устремляется пушкинский царевич Елисей из «Сказки о мертвой царевне и семи богатырях». Ведь и он тоже стремится не просто к пустому месту и пустой стране. Ему нужен черный вход, находящийся под горою. Он же — эта самая «Даат». Он же — дыра в небытие. В то самое ничто, на которое, если верить Шарлотте Шиллер, так хотел опереться Гёте.

Подходя к этому входу, охраняемому разного рода сущностями (джиннами в том числе), странник налаживает связь с пустотой и, если ему это удается (джинны не растерзали и так далее), прыгает в пустоту. Прыгнув туда, он достигает того состояния, которое называется «фана».

Что такое «фана» в суфийском понимании? Это растворение мистика в Боге. Но ведь Мефистофель предлагал Фаусту раствориться вовсе не в Боге, правда же? И не Бог (даже если это каббалистический Эйн Соф, то есть небытие) является средой, преодолев которую надо встретиться с загадочными Матерями. А значит, состояние, подобное фана, может быть очень разным. Я не собираюсь дискредитировать суфийское фана, как и любой другой позитивный мистический опыт.

Я с большим уважением отношусь к Джунайду (Абуль Касим аль-Джунайд ибн Мухаммад аль-Хаззаз аль-Каварири аль-Багдади), этому исламскому богослову персидского происхождения, родившемуся в 830 г. и умершему в 909 г. Мне знакомы работы выдающегося французского исследователя Анри Корбена, в том числе его книга «История исламской философии». Я с очень большим уважением отношусь к Корбену, считая его, в отличие от Генона, исследователем, избежавшим определенных искусов. Впрочем, я и к Генону отношусь в большим уважением.

Корбен сообщает, что сохранились 15 трактатов Джунайда, в том числе и Книга о божественном поглощении («Китаб уль-фана»), в которой, как говорит Корбен, «автор изучал условия выхода за пределы существования (бака)».

Но при всем моем уважении к Корбену и к исследуемым Корбеном великим религиозным практикам я должен, подойдя наконец к той черте, переступив которую можно что-то понять в вопросе о судьбе гуманизма, двигаться дальше. А что значит двигаться дальше, переступая некую черту?

Это значит задавать так называемые опасные вопросы. Ключевым опасным вопросом, который мы просто не можем обойти, является вопрос о душе.

Растворяется ли религиозный человек в Боге... или же его обожение (а настоящей целью любого религиозного человека является именно оно) не исключает сохранение личности... Это слишком тонкая тема для того, чтобы обсуждать ее в исследовании, ориентированном на политическую проблематику. Но что происходит с душой? Трансформируется ли она или исчезает в ходе определенного соития с пустотой? Любая ли религиозность предполагает величайшую ценность души, спасение души или же есть какие-то специфические виды религиозности, в которых обладание душой и спасение души вовсе не считается благой целью? Что это за виды религиозности? Как они связаны с западной идентичностью? Как они связаны с судьбой гуманизма?

Эти виды религиозности изгнаны полностью из домов великих религий — иудаизма, христианства, ислама? Или же они свили себе специфические гнезда в потаенных уголках этих великих домов? Что позволило им это сделать? Зачем нужны эти потаенные гнезда? Какова их политическая роль? Какое будущее им уготовано? Какое будущее они готовят для нас? Причем не только для тех, кто обитает в великих религиозных домах, но и тех, кто представляет светскую часть человечества...

Вот вопросы, которые я наконец-то имею возможность поставить. И именно ради этой возможности потребовалось медленно и последовательно проводить данное исследование. Религиоведческое, культурологическое, историософское.

Я не собираюсь надолго задерживаться в пространстве, достаточно для меня чужом — пространстве специфических видов исламской мистики, сопряженном с чуждым исламу пространством доисламской арабской магии. Для того чтобы в этом пространстве задерживаться надолго, надо забыть обо всём остальном, выучить, подобно Пигулевской, сразу несколько языков, а главное — относиться ко всему, что в этом пространстве содержится, не как к важнейшим культурологическим индексам, а как к чему-то окончательному и абсолютному. Я не отношусь так ни к какому из религиозных пространств. Но, конечно же, христианское религиозное пространство для меня открыто в большей степени, нежели то пространство, в котором я сейчас ненадолго нахожусь в качестве гостя. И недаром я, даже находясь в этом пространстве, всё время апеллирую к Гёте, Пушкину и так далее. Потому что, будучи гостем и в христианском религиозном пространстве (доме), я уж никак не являюсь гостем в пространстве культуры как таковой, при том, что органически родной для меня, конечно, является культура христианская.

Но находясь только лишь внутри христианской культуры, нельзя понять глубинную идентичность Запада. А значит, нельзя разобраться и с судьбами гуманизма в XXI столетии.

Что, если, завершив это исследование (а точнее — пройдя соответствующим исследовательским путем), мы поймем, что глубинная идентичность Запада движется по определенной траектории, что эту траекторию начинают всё больше задавать потаенные религиозные гнезда, свитые внутри христианского дома и дома гуманизма в целом? Что, если мы поймем, что данные гнезда (или гнездо) уже полностью контролируют новую западную траекторию, что альтернативные гуманистические тенденции или подавлены, или очень сильно придавлены?

Что, если эта новая траектория является не только не христианской, не только непричастной к определенным гуманистическим традициям, задаваемым если не христианской религией, то христианской культурой? Что, если эта новая траектория является агрессивно антихристианской и антигуманистической?

Что, если определенное гнездо взращивало яйца зла, которые были в нем сокрыты, а теперь из этих яиц вылупилось нечто? И это нечто стало по-настоящему править бал внутри так называемого дома христианской западной культуры, который уже является бывшим домом этой культуры... А значит, и этой идентичности.

Убедиться в чем-то подобном или отвергнуть это как наваждение можно, только выйдя за пределы того пространства, которое является для тебя родным — то есть пространства христианской религии и культуры. Вот я выхожу в другое пространство с этой целью. Этой — и только этой. Я ни на что не посягаю, рассматривая Ирем (Ирам) или пустыню Руб-эль-Хали. Я только всматриваюсь в нечто свое, причем предельно опасное. Я всматриваюсь в это, выходя за его пределы в совсем другие миры. И да простят мне такие миры, но я обязан так всматриваться — не в них, а в себя.

(Продолжение следует)