В 1990-е годы киевлянин Андрей предавался вольнице, как и москвичи, петербуржцы, минчане, алма-атинцы… Ты никому ничего не должен, тебе никто — найди только, где и как заработать, и — гуляй не хочу. Правда, с заработком как раз были проблемы: Андрей преподавал историю в государственном университете. Этот предмет уже мало кому был интересен, как и многие другие, не нужно было и платить преподавателям. Но он находил, находил что-то в этой жизни, имя которой беспредел, раскинувшейся на постсоветском пространстве. «Что-то во всем этом есть от шашлыка, который на морозе запиваешь водкой», — говорил он сам себе и иногда — знакомым. Хотя морозы в Киеве бывали нечасто.
Андрей не думал создавать семью, не заботился о родителях, и его профессия его особенно не волновала. В попойках, случайных связях, путешествиях он искал одного: ощущения полета, которое, конечно, с каждым годом было добыть всё труднее, но которое, по его мнению, являлось смыслом и целью человеческого существования.
В нулевые в поиске, куда бы «приземлиться», он часто задумывался о том, что является украинцем и отличается от русских и белорусов. Он полагал, что вкус любой вещи определяется для него этим: вкус денег, вкус общения между людьми, вкус борща… И, конечно, вкус полета, который он считал целью и смыслом жизни.
В следующее десятилетие его почему-то стало напрягать разраставшееся в Киеве «украинство». Он увидел в нем большой камень, к которому его будто привязывают, дабы «не взлетел». И ему, человеку, которому с каждым годом было всё больше плевать на свои гуманитарные науки, пришла твердая мысль: «Если я украинец, то не такой, как они. Я украинец воли. Махновщины, в конце концов, но не бандеровщины».
Он жил рядом с Киево-Печерской лаврой, существованию которой он никогда не придавал особого значения, и ему казалось, что она отдаляется от него. Он замечал это, хотя ко всему, что связано с церковью, был безразличен.
К двадцатым годам XXI столетия у киевлянина сложились странные представления. Они были взяты из его собственной жизненной практики, не самой моральной, обрывков прочитанного и увиденного в интернете, а также интуиции, которой (особо он в этом был убежден, начиная со второй бутылки водки) культура не помощник.
Ему была отвратительна тупость украинского национализма, пропитавшего Киев с переулками, набережной и церквями. Со многим Андрей готов был смириться, но не с этим.
Когда пришла война, он сильно изменился. Уже поняв ранее, до какой степени жизнь не сказка и в какой мере ему подобные делают ее таковой, он понял и какую цену придется заплатить за избавление от насажденной в его стране тупорылости — очевидной для человека, сохранившего остатки души.
Андрей грешил и знал, что заплатит. Знал каждую минуту. И когда люди вокруг решили на грехе строить жизнь целой нации, он, как торговец, у которого наметан глаз, оценил, сколько это стоит.
Уже 50-летний, он спал под двумя одеялами, слушая ночные крики в темной украинской столице. Когда выходил утром на улицу (он давно лишился преподавательской работы), то совершенно не специально, как человеку в похмелье, ему приходила мысль, что в больницах и роддомах сейчас те, кто ни в чем не виноват, расплачиваются за украинское зверство и предшествовавшую ему гулянку: русскую, украинскую, белорусскую…
С бесстрашием интеллигента, который не знает даже, что такое сильный порез, Андрей проходил мимо военных и гражданских патрулей, идя за продуктами и по прочим делам.
«Да, я интеллигент, — как в бреду думалось ему очередным холодным утром. — Начитавшийся интернетных обрывков, прогулявший свою жизнь. Но я не такой, как они. Я не бандеровец».
По дороге к магазину на детской площадке без присмотра на карусели катался ребенок, стараясь раскрутиться как можно сильнее. Андрей подошел к нему.
— Да, главное — ощущение полета. Но его нужно добыть иначе, чем пытались я и мои друзья, — бормотал он себе под нос.
— Дядя, покрутите меня, — крикнули ему, не обращая внимания на бормотание.
Андрей как следует крутанул карусель.
— У-у-у! — радостно вскрикнул ребенок.
Что-то сильно грохнуло вдали. Над двором (привези сюда с завязанными глазами москвича, минчанина — поймет ли он, что не в своем городе?) пролетел истребитель.
«Да, главное — ощущение полета», — подумал Андрей. Он понимал, что и вообразить не может, какова должна быть расплата за «то самое», которое у каждого свое, но существует и в национальном масштабе. Достоевский заключил это в удар Раскольникова топором по темени старухи. Много позже, раскаявшись, Раскольников увидел солнце на горизонте, означавшее, пусть очень далекое, но спасение. Такое же солнце всходило сейчас над Киевом.
Андрей больше не пил…