
На свете смерти нет:
Бессмертны все.
Бессмертно всё. Не надо
Бояться смерти ни в
семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть
только явь и свет
«Жизнь, жизнь»
А. Тарковский.
I
Я был беспробудно, бессовестно счастлив. Такими счастливыми бывают, наверно, щенята. Или пьяницы. Мне было четырнадцать или пятнадцать — точно не помню. Безвременье счастья так же необязательно к датам, как и безвременье пустоты. С бедой дело другое — там действуют механизмы иные; на беду надо чем-нибудь отвечать. И тогда внутри что-то включается. Если не включается — тогда пустота. Но пойди еще различи беду в наше странное время. Впрочем, тогда я об этом не думал. Вряд ли я тогда вообще думал о чем-то. Тогда было лето, деревня — и Ната…
Еще было солнце, которое прогревало деревенский воздух до состояния нежно-тягучего. Воздух вибрировал над дорогой и туго обнимал резиновые шины Наткиного велосипеда. Точнее, велосипед был мой, а Натка иногда брала его и каталась. Я радовался этому безумно, как если бы всерьез научился летать.
Натка кружила под окнами, посылая велосипедными ободками мне солнечных зайчиков. Я вприпрыжку бежал к калитке, отворял и после мерил солидно-степенным, казалось, шагом остаток расстояния до счастья своего. Потом пересаживал ее на раму, а сам садился сзади, и мы катили куда-нибудь долго, пока Натка не начинала вертеться, заметив что-нибудь интересное, или пока нам обоим не надоедало ехать и хотелось спрятаться, сесть на травку и рассматривать небо. От ее волос пахло теплым хлебом. Я ощущал ее нагретую кожу — она пахла сметаной.
Я еще спал, но уже думал, как сегодня сложится день. Обычно меня будили две вещи — радио и дедушкина старая бритва. Иногда добавлялись гири.
Бабушка хлопотала за кухонным столом. Дедушка включал радио, брал две пудовые гири и делал гимнастику, аккуратно размахивая тяжелыми своими руками точно над диваном, где я пробудился, но еще изображал спящего. В довершение бабушка с дедушкой говорили между собой так, что перекрикивали приемник. Потом дедушка брился. Иногда последовательность менялась, но ритуал соблюдался неукоснительно каждый день. В этой утренней какофонии царила таинственная гармония. Воздух за окнами, казалось, еле слышно гудел, настраиваясь на полуденный зной.
Я позволял себе нежиться минут несколько, затем выпрыгивал из постели, смотрел на часы и мчался на воздух. Время не помнил.
— Выспался? — искренне удивлялась бабушка. — Спал бы еще!
Она оборачивалась на часы и всплескивала руками.
— Батюшки-светы, девятый час. Так пора вставать. Давай-давай, матушка.
Воздух весело встречал новыми звуками. Все шумело. Громче всех стрекотали кузнечики. Иногда их перебивали мухи и пауты. Еще реже мимо пролетали пчелы. Они жили на лужке, в конце огорода.
Вода в умывальнике на стенке веранды жгла ледяной свежестью. Значит, утром дедушка успел наносить ее из колодца. Вот — к стенке приставлены коромысла. А вот пару ведер не донесены еще. Я беру коромысла и легко цепляю сначала одной, потом другой стороной за дужки ведер. Каких-нибудь года два тому я с трудом их таскал, нервно забирая то вправо, то влево, и расплескивая половину. В избу мне с такой поклажей тогда хода не было — расплескал бы все на половики. Теперь тело было налито — как созревшее яблоко — буйной упругостью. Временами, в переизбытке дурашливого восторга, я затевался тронуть избу плечом и верил, как древний монах в Господа Бога, что изба пошатнется и завалится на бок. Или хотя бы основательно накренится. Но не дотрагивался. Ее все-таки своими огромными загорелыми руками строил дедушка мой.
Он однажды догадался о чем-то. Подошел и с лукавой искоркой во взгляде спросил: «Ну как, почувствовал силушку?»
Дедушка был святой. Как и прадед. Оно — ощущение это — было где-то между лимбической зоной и спинным мозгом, и единолично оставалось без пересмотра. Воспаленное собственной подростковостью сознание мое до таких глубин не ныряло. Когда однажды зимой были город, тоска и школа, один по фамилии Патасов решил довести до меня свою тупую идею: «Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!» Мне было все равно. Дедушке, наверное, тоже. Я-то знал, что дедушка — свят, а Патасов — гнида. Но назойливая комариная нудь его бесила меня и неприятно шуровала внутри. Я дождался и зашел за ним в туалет. После сильного удара ногой в область брюха он закрылся, как книжечка, на полу. Такое было впервые: удушающая злобная немота, понимание впервые, что убью, и конвульсивный неуклюжий удар.
Да, и прадед. Я выходил из дому и шел огородами. Покидая наш огородец, дотрагивался до определенной, покачивающейся слегка, разлапистой елочной пятерни. Ветка росла на огромной ели, бывшей тут же, на огороде, кажется, тысячу лет. Я точно знал, что ветка эта давно качается, и что на самом деле с тех пор и качается, как ее плечом своим задел ненароком прадед когда-то, когда уходил по этой вот тропке на фронт. Меня это утешало, и я бежал дальше, по делам своим.
Был еще друг Буряков. Все звали его Буря. Он заглядывал иногда в оконце наше ни свет ни заря и монотонно пел: Ви-тя, Ви-тя-я, Ви-и-тя-я-я. Я обычно не слышал, но в этот момент как раз дедушка запускал свою бритву, и я просыпался. Мы пускали друга моего в дом и делили с ним завтрак. За завтраком он обычно травил разные байки и освещал всю светскую хронику нашей деревни. Бабушка со вниманием слушала.
Буря с детства имел хриплый голос, как у Высоцкого, отчего мне все время хотелось дать ему гитару. Позавтракав, мы весь день бездельничали; катались на велосипедах, валялись на свежих стожках с сеном, купались в пруду или в теплом зерне элеватора, пялились в небо. Говорили еще обо всем подряд. Иногда даже обсуждали книжки. Но Буре обычно быстро становилось скучно. В общем, дружили.
— Щас бы девочку сюда, — любил помечтать Буря. — Хорошую, поцеловал бы ее.
Я мычал что-то утвердительно, и мы продолжали нежиться на солнышке. Буря в такие момент, как большой, прикуривал «Приму» и медленно тянул из нее дым, сплевывая табачную крошку.
Натка оказалась у нас случайно. Был веселый июльский вечер, крылечко, заполненное сплошь нами всеми: двоюродными и троюродными братьями, такими же родственными сестрицами и не менее родимыми соседскими девчатами и пацанами. Мы собирались играть в футбол, и нам не хватало кого-то в защиту. Буря тут же сидел, ковырял ножом крылечко.
— Натка, Натка, — завопили вдруг наперебой все, увидав ее бегущей мимо нас по дорожке.
Я не знал ее. Видел впервые и не придал никакого значения ни ее светлому сарафанчику, ни загорелому милому личику. Она была еще одной. Кем-то из нас. И я без раздумий, радостно, сразу ее принял. Она согласилась играть, и все повскакали со своими велосипедами, а она без предупреждения заскочила ко мне на багажник и стоя так и ехала сзади, держась руками за плечи мои. О чем-то расспрашивала.
В футбол играли без времени. Пока не надоест. В завершение покупали и ели огромный, обтекающий сахарной влагой, арбуз.
II
Я рос как сорняк. Одичалым и неухоженным. В семнадцать меня перебросило в город, и я там остался уже окончательно. Бабушка с дедушкой и деревня застыли в той части памяти, которую я куда-то запрятал. То было безвременье пустоты.
Тогда я, угловатый подросток, пассажиром трамваев искал отца на заброшенных остановках, в лицах прохожих, в депо и на соседних сиденьях. И не находил. Казалось, он был потерян навсегда, безвозвратно, когда-то в детстве. Я не знал, как быть и что выбирать, как правильно жить эту жизнь. Жизнь была беспросветной, бесформенной, как бесцветная масса кислого теста, лопнувшего пузырем снаружи и оголившего еще большую неопределенность внутри. Мы пацанвой гурьбой несусветной вваливались в подъезды и в чьи-то квартиры. Здесь же был Буря, так же перебравшийся в город. Буря показывал всем свой кастет, который он, правда, никогда не использовал, а только носил с собой. С тех пор он сильно изменился. Общались мы мало, он постоянно влезал в сомнительные истории и сходился с разной шпаной. Буря был высокий, черноволосый, с большим кадыком, и уже почти не хрипел.
— Он тебя запакует, — уверенно представлял меня своим очередным корешам Буря, обращаясь к какому-то пацану и показывая на меня.
Пацан кивал и все тоже согласно кивали, что да, мол, запакую я тут всех. Я внутренне веселился, что Буря болтал про меня всякое в таком духе, но виду не подавал. Мы уже не дружили. Но его постоянно тянуло ко мне. Ко мне, удивительным для меня образом, всегда притягивало алкоголиков, наркоманов и мелких рецидивистов. Впервые, кстати, значение слова этого мне растолковал в детстве сам Буря. Да, еще собак притягивало. Я не дичился компаний таких, хотя внутренне меня забавляло, что я чем-то могу быть интересен, например, хроническому наркоману и вору. Сам я прекрасно обходился без наркоты и разного рода сомнительных развлечений. Да мне и не предлагали. Однажды только предложили.
Обычно мы бродили по городу, по вечерним улицам осени, и блики огней разноцветных манили, как заколдованные. Город пах пивом, тополями, бензином и сигаретами. Я узнал как раз, что пацанва, с которой сошелся Буря, пинала иногда прохожих. Прохожие вздрагивали и не понимали, что делать. Потом пацанва рассыпалась по подворотням с чем-нибудь чужим в правом кармане, в левом сжимая кулачки свои с маленьким комком страха и борзоты.
Буря дождался меня после школы. Дружбаны его стояли чуть поодаль. Мы вместе прошли несколько остановок.
— Че ты кислый такой? — бешено вращая глазами, вдруг уточнил он. — Слышь, вон мужик чешет. Давай его, того.
— Не буду.
Буря ошалело окатил взглядом. Глазки у него были узкие, мелкие, почти кошачьи. Пацанва остановилась и обернулась ко мне, в ожидании чего-то. Я развернулся и пошел прочь. Но ничего не было. Я даже лениво подивился тому.
— Пусть чешет, — сказали только.
И мы разошлись.
Это была та глупая поросль молодых людей с раздутыми коленками на спортивных штанах и с футболками до самых этих коленок, которую я, несмотря на то, что сам был молод и глуп, начал с тех пор презирать. Я относил себя к какой-то другой поросли и чувствовал это. Но до поры кругом попадались лишь эти. Мне только жаль было, что среди них оказался тот самый Буря, с которым мы купались в теплом элеваторном зерне когда-то и пялились на закат.
Я шагал тогда по грязной улице, разглядывал встречных прохожих. Прохожие смотрели мимо меня. Где-то недалеко жил Буря. Я скоро заметил их: его и нескольких пацанов. Они шли рядом с какой-то девчонкой. Девчонка была высокая, скуластая, неуверенно так шла и все оглядывалась. Потом они подхватили ее и завели в подъезд.
— О, Витек, на стреме побудь, родной, — сказал один из них, подмигивая и последним заходя в дверь.
Состояние напоминало то, когда я ударил Патасова. Я не знал точно, что делать. Залетел в подъезд и замер. Трое стояли вкруг, она в центре. В толчее этой странной и потемках заметил светлую кожу и красные пятна. Стало невыносимо противно. Я вышел, глазами поискав что-то, что точно заметил перед тем, как зайти. Нашел. Двое мужиков стояли недалеко.
— Эй, туда вон, зайдите, — позвал.
Сам ушел.
Потом доводил себя. Накрывала неизбывная, злая тоска. Бродил неприкаянный по городу с вставленными в уши наушниками, где из глубины советского зала хрипел Высоцкий. Прогулка длилась полдня или весь день. В школу, понятно, я не заглядывал. Я и так сдавал все контрольные на «отлично» и «хорошо», и в старших классах мне не говорили ни слова. Я все равно грозился уйти. Отпускать меня не хотели. И я так учился.
Город был огромный, квадратно-серый. Я искал красоту. В зданиях, в уголках неба и крыш, в сочетании дворовых арок и водосточных труб. Находил с трудом, насилу. Чаще не находил. Иду, например, а кругом зима. Январь стоит тяжелый и пасмурный. И всей массой своей цепляется мне за ботинки и мешает искать красоту. Тогда я ничего не находил. А с неба падал снег. Сразу грязный.
— Почему всё не так? — неотступно крутилось у меня в голове. Больше обычно ничего не крутилось. На большее не было времени.
Опустошенный, я заваливался в дом, измученный неизвестной болезнью, и опрокидывал молодое сильное тело навзничь и лежал, лежал… Иногда хотелось завыть. И когда через года два я завыл, обнаружил себя на полу, повзрослевшего. А к белому потолку по стенам и шторам струйками взбирались тонкие темные тени.
— Так видят жизнь мертвецы, — подумал я и вскочил. — Хрена вам лысого!
Иногда я читал книги взахлеб, за вечер и ночь. Это осталось из прошлого. И под утро рядом со мною на стуле сидел автор прочитанных строк. Точно я никогда не знал, придумал я себе это или и впрямь различил в комнатных сумерках чей-нибудь силуэт. И было шумно от мыслей. И потом пустота.
III
Я то и дело ловил на себе Наткин взгляд. Она будто подглядывала за мной и сама стеснялась того. Теперь она регулярно гоняла с нами в футбол. Потом она убегала, быстро где-то скидывала майку и шорты, и возвращалась в привычном своем сарафанчике. Сам я тоже все чаще обращал внимание на ее сарафан: как он играл на ее фигурке и иногда оголял таинственную белизну белых коленей. Что-то нежно толкало в груди и шумно ворочалось, когда я случайно подмечал на просвет сарафана ее тонкую талию, бедра. И воздух, втянутый весь целиком, закипал в крови и радостно тяжелил голову загадочным легким эфиром.
Мы шли вдвоем по мосту. За мост, где я бывал редко. Там было место у речки, где днем мужики мыли машины. А вечером там парочками гуляли старшие парни с девчатами. Натка сама катила велосипед мой и иногда легонько касалась меня своим бедром в сарафане.
Закат над деревней весело затопил алеющей акварелью пойму целого неба. На холме вдалеке еле слышно гудела ферма. До одури пахло цветами. Я сорвал несколько и отдал их Натке. Из части она, удивительным для меня образом, на ходу, сделала два браслетика, остальные запрятала в волосах.
— Смотри, как точат! — весело указала она на стайку воробьев, обступивших у дороги огромную булку и не знавших, как ее одолеть.
Она взяла мою руку и нацепила браслетик. Мы прошли мост и спускались к реке. От реки разбегалась ночная прохлада. Солнце здесь уже село, и над спокойной водой нежной взвесью таял туман. Мы одновременно обняли друг друга за талии и так подошли к заросшему бережку.
— Подожди, — сказала она.
Отошла от меня, положила велосипед мой у берега, достала из бардачка под беседкой губку, в которую я аккуратно прятал гаечные ключи, избавляясь так от их дребезжания. Она намочила губку в реке и принялась протирать велосипедные раму, крылья и руль.
— Я ведь каталась последней, — поглядев на меня, серьезно сказала Ната.
Я уселся на берег и нежно наблюдал за ее старательными движениями. Кончив, она аккуратно выжала губку, сложила на место ключи и юркнула сразу ко мне, тесно прижавшись. Ее волосы легко касались моего лица. Я еще раз вдохнул запах свежего хлеба от них. Мы неуклюже молчали, наблюдая, как в речке плещется рыба.
— Прохладно, — тихо протянула Ната, вроде бы собираясь сказать что-то другое.
Я обнял ее крепче, посмотрел на внимательные глаза, тонкий носик и зарозовевшие губы. На щеках и на скулах ее чуть угадывался румянец. Она почти касалась головой моего плеча и неотрывно смотрела умоляющим и почти напуганным взглядом. Я притянул ее и чуть коснулся губами ее губ. Она выдохнула и разомкнула их…
Сердце не билось.
На городские улицы выплеснулась бывшими школьниками университетская осень. И главной здесь была осень. Хотя, конечно, университет какое-то недолгое время занимал меня. Но настолько, насколько вообще новое место может занять. И по мере того, как новизна уходила, исходил из внимания и сам универ.
Новизна сошла через полгода. У подножия этого ветреного Эвереста стояли два молодых и перспективных препода. Они скучно смотрели на меня и заученным тоном поочередно твердили: «Когда Шпенглер написал о конце истории, рухнул коммунизм. Как только Маркс написал о классах, появились классы. Но Маркс все равно неправ. Доказали, что революцию будут делать не рабочие, а студенты и проститутки. Поднимите руку, кто вчера был на митинге?» Потом так говорили: «Сталин — тупой тиран, — здесь было без аргументов. — Худшее, что случилось с Россией — Советский Союз и советская школа. Поэтому здесь мы будем преподавать по передовым технологиям. Главное в жизни что? Быть в тренде. Для этого прокачивайте свои soft skills. Будьте гибкими, и люди потянутся».
Я мысленно подбирал способы истязания таких преподов, но мне тут же становилось их жаль, и я посылал их к чертовой матери и к Иосифу Виссарионовичу.
Я устроился репортером в местную газетенку. Там было повеселей. Но универ не исчез, и тоска временами все равно настигала.
Однажды я обнаружил себя в загородном комплексе, состоящем из типичных бетонных зданий, — не то летний лагерь, не то санаторий. Вокруг копошились студенты, отупевшие от свободы, выпивки и ночной жизни. Посреди одной из комнат, куда все набились и где по стенам мелькали разноцветные блики от светомузыки, стоял пластмассовый таз, полный бренди.
— Откуда это? — спросил у кого-то.
— Универ организовал, — был ответ. — Чтобы управлять, так сказать, энергией молодости.
Я направил свою энергию на вызов такси и умчал в город. В городе было шумно, темно и всё в огнях. В груди что-то ныло и тянуло. Было тошно и пусто. Была еще какая-то мысль у края сознания, я ее норовил отловить и подумать, но она ускользала. Ехали мимо клуба. На тротуаре кучковалась стайка девчонок.
— Останови, — попросил.
Вход в клуб был чуть ниже уровня ног. Я спустился по лестнице и уперся в улыбающегося вышибалу. Мне показалось, что под кожаной курткой он запрятал что-то вроде наплечников, чтобы казаться шире в три раза. Рядом стоял еще один, такой же.
— Ты чё в кроссовках?
Я пожал плечами.
— Ладно, проходи. В следующий раз туфли бери, а то улетишь сразу отсюда.
Мне выдали светящийся браслет на руку, и я очутился в темном зеве беснующегося юношества. Только теперь заметил, что со мной из «санатория» вернулось несколько ошалевших студентов. Они быстро рассосались в огромных помещениях клуба. Я сел за барную стойку и заказал первую водку.
Я не знал, сколько прошло времени и сколько я выпил. Периодически подсаживались пьяные девицы, демонстрируя боевой окрас, у многих частично потекший; что-то спрашивали, но я и не думал отвечать. Они уходили. Подошел какой-то парень, толкнул в плечо, начал что-то рассказывать. Я забыл, что нужно бы его послушать. Он толкнул еще раз. Я пригляделся. Это был Буря. Он широко улыбался. Я решил, что тоже улыбнусь и скривился.
— Был на митинге вчера? — спросил сразу Буря. Видно, этап восторженного приветствия, полагавшийся после долгого расставания, я прослушал.
Я отрицательно качнул головой, хоть я и был там — делал репортаж.
— М-м, — Буря запрокинул шот с чем-то зеленым. — А мы с пацанами ходили. Столько мяса свезли, ты прикинь. Не помесились только. А можно было б. Мне говорили, там месиво будет. Позвали спецом. Ты-то хоть как, Вить, пошли ментов гасить?
— Не пойду, — нехотя отозвался я.
— А че так, Вить?
— Уродов не люблю.
Буря хохотнул, но до него тут же дошло, что я это не про ментов. Он тупо посмотрел на меня и ушел.
Я поглядел ему вслед и повеселел. Мне вдруг сделалось невыносимо, до слюней, хорошо. Захотелось на воздух. Я встал со стула, и тут же присел обратно.
— Че они туда мешают? — подумал.
Я все же вывалился на воздух. Ночь была до чуда легка и свежа. Я догадался, что если пойти теперь аккуратно вдоль улицы и дышать, можно взлететь.
— Прав был тот вышибала, — подумал, вспоминая название какой-то книжки.
Я брел, а огни светофоров весело мне подмигивали. Краем сознания заметил, как Буря тоже вышел из клуба и шел где-то поодаль, на другой стороне дороги. Прошел темную арку с решеткой и курившим на углу парнем. Табличка над его головой сообщала, что за решеткой «Домъ книги». Прочитав табличку, заметил, что никакого парня там нет. Я отрешенно подумал, что в водку что-то все-таки подмешали. Меня толкнули в плечо.
— Слышь чё…
Я сразу решил обозлиться и, резко обернувшись, увидал перед глазами большой и красивый, правильной формы подбородок.
Кажется, удар прилетел слева.
IV
Церковь была старая, вся осевшая, перекрутившаяся вокруг себя и кругом растущих тут же ив. По деревенской легенде, ее пытались сносить не то пять, не то десять раз. То трактором, то топором. И каждый раз тракторист или плотник начинали болеть и умирали. С тех пор церковь никто не трогал, и она старела самостоятельно.
Мы сидели гурьбой возле церкви на стопке из бетонных плит. Ребята затеялись считать, кто кем приходится кому из деревни.
— Бабка Дуся была сестрой бабушки Светы. А ты, Лешка, раз внук ей, то двоюродный брат Машке.
— А Карповы родня Каратаевым. Мишка — троюродный брат дядьке Сашке.
— Тетя Оля сестра тети Оксаны.
— Двоюродная?
— Та не-е, родная, чай.
— Ну я и говорю…
Я переставал слушать и жмурился на синее небо. Там было солнышко и одно облако, давно уже плывшее от него куда-то в сторону моего дома. Стоял теплый августовский вечер. Конец лета. Скоро придется уезжать в город, в школу. От этого почему-то щемило где-то в груди.
— Витька, слышишь! Вы с Валькой пятиюродные, с Иринкой шестиюродные, а с Наткой семиюродные.
Я не сразу сообразил, как все это вышло у них. Посмотрел на Натку. Она слезла с плит и рвала тут же под ними мать-и-мачеху. Кажется, не слышала. Я снова подумал, что скоро придется уехать. Рядом сидел Буря с ножом, вытачивал рогатку.
Глаза открылись, похоже, сами собой. Сознание подоспело чуть позже. Когда оно вернулось, глаза уже шевелились и разглядывали мир. Я нежно обнимал захарканный, усыпанный бычками асфальт. Первая вошедшая мысль была про то, что теперь должна сильно заболеть голова. Но голова не болела и была, казалось, невесома. Я отнял щеку от шершавого холода, и голову тупо, металлом, прострелило навылет. Что-то лопнуло и со звоном просыпалось внутри черепа. Я насилу поднялся. Впрочем, посторонней помощи от соседней стены не понадобилось. Мне вдруг расхотелось гулять, и я понял, что замерзаю. Достал телефон и вызвал такси. Пока вызывал, брел неспешно по проезжей части. Город был пуст и по-прежнему свеж.
Скоро под ноги прилег перекресток. Широкий, с трамвайными путями.
— Прокатиться бы на трамвайчике, — подумал.
Я обернулся. В старинный красивый дом на углу была вмонтирована аптека. Она светилась белым кварцевым светом. Я ринулся туда. Был открыт только небольшой предбанник перед входом. Основной вход был заперт, и на двери висела табличка: «Звоните». Я растерялся и какое-то время искал звонок. Даже достал телефон, попутно заметив, что пока брел до аптеки, семь раз вызвал такси. Потом наконец обнаружил веревочку слева. Дернул.
Через какое-то время из аптечных глубин вышла провизор. Молодая девушка в рабочем белом халатике, с накинутой поверх кофтой.
— Здравствуйте. — сказала она, отворив небольшое окошечко в двери.
Я вдруг понял, что ни за чем конкретным не заходил, и задержался только потому, что меня увлек поиск веревочки. Сокрушенно пожалев, что разбудил человека, я замялся.
— Можно мне активированного угля?
— Из клуба? — девушка улыбнулась.
— А как это вы? — я искренне удивился.
— Так ведь он за углом, — привычно махнула рукой девушка и посмотрела на меня. — И у вас тут вот, кажется, — она дотронулась до своих виска и подбородка.
Вскоре она вернулась с углем и хлоргексидином. Я расплатился, и она собралась закрыть окошечко, но я, сообразив вдруг, что мне нужно, умоляюще пробормотал:
— Постой со мной. Немного. Давай поговорим.
Она усмехнулась и осталась.
Мы говорили, пока сквозь жалюзи аптечных окон не просеялся первый слабенький лучик зари. Но я не помню ни единого слова, сказанного между нами тогда. Временами она смеялась моим шуткам, что меня несказанно, каждый раз, повергало в неописуемый детский восторг.
Потом пришло утро. Дико хотелось спать.
Бурю я больше не видел. Один раз, через несколько лет, он позвонил мне и без затей попросил денег. Я не дал. Через три дня он умер от передоза.
Я весело шагал по проснувшейся, в зелени, улице. Солнце достаточно поднялось над домами и уже осветило весь мир. Это было родное село. От домов всюду, от столбов и заборов пролегали еще длинные, прохладные тени. В них пахло нежной, зеленой травой. Слева юрко взбегала на небольшую горочку зеленая улица. Она так и звалась — Зеленая улица. Она вела к дому отца. К моему дому. А справа был отворот к пруду, где мы с ребятами до ломкой немоты в пальцах каждый вечер купались. Где-то впереди маячил перекресток, за ним школа и школьный двор с полянкой. Там, между древними соснами, у нас были ворота для игры в мяч. Я шел и шел, а на селе было спокойно, тихо и как-то сказочно.
Было что-то странное в этом утреннем нездешнем покое. Никого кругом не было; на все село — я один. Я принялся было думать об этом, как меня нагнал мотоцикл с коляской. Зеленый дедушкин «Иж-Планета». За рулем сидел молодой мужчина лет тридцати, черноволосый и поджарый. Он поглядел на меня и заулыбался белозубой улыбкой. Вот мы уже стоим напротив друг друга. И я вдруг понял, что это мой дед. Дед по отцу. Я никогда не видел его молодым. Его не стало, когда мне было шесть, а ему семьдесят. Мы нежно и решительно обнялись и отчего-то разрыдались друг перед другом, как дети. Потом он повел меня по улице и привел в дом. Дом был большой и светлый. В доме были все. Вся родня и, кажется, близкие. Был круглый стол, и такой же круглый на нем лежал хлеб. И все были счастливы видеть друг друга, как после долгой разлуки.
Я открыл глаза. По стенам и потолку понял, что нахожусь у себя на квартире. Чуть слышно пробивался шум города из-за окон. В воздухе царили сумерки, и по потолку временами пробегали лучи от фар. Я проспал целый день. На душе было тепло и чисто. Последнее, что я помнил — веселые глаза девушки из аптеки. На языке вертелось: «А стол один и прадеду и внуку…»
Я лежал в сумеречной полутьме и возился. Следил, как разбегаются лучиками трещинки в матице. Тайно подслушивал, спят ли старики. Не спят.
— Ба!
— Ну чего?
— А сестра и брат могут жениться?
— Еще чего, — не то спрашивала, не то возмущалась бабушка.
— А если они семиюродные?
— Где ж ты найдешь таких? — смеялась. — Не выдумывай. Спи давай!
Я закрывал глаза и не спал.
— Почему все это кругом? — думал. — Почему я такой, а не другой? Зачем я?
Снова прислушивался. Бабушка с дедушкой спали. Я тихохонько приподымался с дивана. Заспанная пружина в последний момент грустно взвизгивала. Бабушка переворачивалась на другой бок и что-то чамкала губами. Я от умиления замирал в смешной позе и стоял, пока не затекало все тело. Мне становилось смешно от этой позы и темноты кругом. Я не сдерживался и прыскал. Потом пугался сам себя и на цыпочках выбирался дальше. Дверь в избу приоткрыта, чтобы шла из сеней прохлада. За день готовки на печи в избе сгустился угар. Я выбирался в сени, потом на веранду, и отворял двери.
За дверьми стояла огромная ночь. И тихо-тихо было везде. Кузнечики только не уставали тарахтеть: т-ррр-сс. Огород наш кругом был взят звездами. И над головой материками стояли звезды и жгли огни. Тихо всё, а они смотрят. Подглядывают.
— Как хорошо! Господи! Почему? Зачем это все?
Ночь молчала…
Только кузнечики стрекотали. И звезды подмигивали.