В предыдущих статьях мы отмечали, что идеи немецкого мистика Якова Бёме в переложении Бердяева отразились в творчестве Михаила Булгакова, оказавшегося в «послеоттепельный» период властителем дум советской интеллигенции. Чуть позже, когда настроения внутри этой группы уже были сформированы, произведения Булгакова широко «пошли в народ», и роль их в подготовке перестройки достаточно очевидна. Не останавливаясь на этой стороне вопроса, посмотрим на предысторию той идеи, которая под пером талантливого писателя стала чуть ли не доминирующей в сознании советских почитателей его творчества.
Декларируя конструктивную роль зла, Бердяев опирается на авторитет Бёме. И вопрос тут не в огромном авторитете Бёме, а именно в необходимости для Бердяева воспроизводить данный тезис. Воланд у Булгакова предстает буквально как идеал вселенской справедливости. Именно в уста этого персонажа автор вкладывает слова о том, что зло есть тень добра. Мысль, заметим, не новая, но вдруг заигравшая в «Мастере и Маргарите» совершенно новыми красками.
Булгаковеды отмечают влияние на него не только Бердяева, но и о. Павла Флоренского, и о. Сергия Булгакова. По признанию второй жены писателя Любови Евгеньевны Белозерской, Михаил Афанасьевич был знаком с работами вышеперечисленных мыслителей. Источники, из которых черпал вдохновение Булгаков, и его духовная связь с описанной ранее когортой носителей гностического мироощущения, в которую входили Бердяев, Чулков, Мережковский и другие, тем более важны, учитывая, что булгаковский закатный роман «Мастер и Маргарита», пропитанный гностицизмом, оказал огромное влияние на советскую интеллигенцию.
Перечислять всех тех, кто читал и восторгался гностическим текстом Булгакова, можно долго, но мы в качестве отступления приведем лишь один пример. Знаменитая советская актриса театра и кино Фаина Георгиевна Раневская в личной переписке упоминала, что поэтесса Анна Ахматова, будучи в эвакуации в Ташкенте, приютила ее у себя и между делом читала ей «Мастера и Маргариту» Булгакова, повторяя: «Фаина, ведь это гениально, он гений!»
Ахматова была эвакуирована из Ленинграда в Ташкент во время войны и прожила там с ноября 1941 до мая 1944 года. Поэтесса была в близкой дружбе с Булгаковым и читала роман еще при жизни писателя. Получить же текст романа в Ташкенте она могла только из рук вдовы Булгакова — Елены Сергеевны Шиловской (Булгаковой), которая также была эвакуирована из Москвы в Ташкент.
Есть основания полагать, что восторги Ахматовой по поводу «Мастера и Маргариты» были вызваны не только художественными достоинствами текста, но и его гностическим содержанием. Впрочем, гностическое мировоззрение советской интеллигенции, разрушившей Советский Союз, формировалось не только Булгаковым. Значительную роль в этом сыграли кружок Мережковского и его последователи. Но, видимо, только Булгакову удалось написать по-настоящему доступный для восприятия массового читателя текст, с которым было заглочено гностическое содержание, включая идеи о зле как неизбежной диалектической паре добра и о конструктивной роли зла («Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо»).
В финале романа «Мастер и Маргарита» в гости к инфернальной гоп-компании является Левий Матвей, который обращается к Воланду, именуя его «духом зла» и «повелителем теней». (Сам Булгаков отождествлял Воланда с дьяволом.) В ответ Воланд предлагает Левию Матвею подумать над вопросом: «Что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?» Согласитесь, мысль весьма созвучна бердяевскому рассуждению из процитированного в предыдущей статье этюда о Бёме: «Зло есть тень добра, свет предполагает существование тьмы».
Бердяев явным образом утверждает, что такое разрешение проблемы зла у Бёме вовсе не гностическое, а почти христианское: «Бёме роднит со старыми гностиками его мучение над проблемой зла. Но решение его отличается от гностического своим несоизмеримо более христианским характером. <…> Бёме первый в истории мысли нового времени делает открытие, которое будет потом играть огромную роль в немецком идеализме, — все может раскрываться лишь через другое, через сопротивление. Свет не может раскрыться без тьмы, добро без зла, дух без сопротивления материи».
В данном случае Бердяев говорит о диалектике, к возникновению которой в немецкой философии действительно причастен Бёме. Но при чем здесь христианство?
По мнению Бердяева, понять происхождение зла и грехопадения человека без учения Якова Бёме невозможно. В рамках этого учения Бог имеет двойственную сущность — содержит в себе и добро, и зло. То есть по сути в нем слиты оба противоположных начала, или он как бы стоит над ними подобно Абсолютному божеству, вмещающему оба полюса. Следует отметить, что автором такой концепции является вовсе не Бёме и не Бердяев. Такой взгляд на мир вообще типичен для мифическо-религиозного сознания на ранних стадиях развития человека. Весьма схожие версии мифа о близнецах, о разделении некогда единого целого на две противоположности или порождения их единым отцом существуют у многих народов.
В христианстве же и его гностических версиях зло есть величина, несоразмерная Богу. Дьявол в христианстве так же, как и злой Демиург гностиков, есть творение Бога, отпавшее от него и в своей гордыне возомнившее себя равным Богу, но таковым не являющееся. Почему уравнивание добра и зла, то есть фактический дуализм, по Бердяеву, оказывается более «христианским», чем чисто гностическая «рокировка», при которой Творец и дьявол меняются ролями, понять невозможно.
Тезис о конструктивной роли зла, а также некоторые другие идеи Бёме, которые мы рассмотрим чуть ниже, имеют мало отношения к классическому христианству, однако именно они увлекают православного мыслителя и философа Бердяева и не только его.
Бердяев, по меткому выражению философа Льва Шестова, «ведет свою философскую родословную от знаменитого немецкого мистика, Якова Бёме, и чрез Бёме от немецкого идеализма». То есть Бердяев не отстраненно исследует творчество Бёме, как это делают студенты на философском факультете, а является его учеником и последователем. И то, что Бердяев так легко уходит в сторону от христианства, объяснить несложно. Подобно Бёме и немецким идеалистам, Бердяев верит, что помимо Священного Писания источником откровения может и должен стать гнозис — эзотерическое, мистическое знание, которое так ценно для гностиков. Именно это и заставляет Бердяева восхищаться гностическим «боговдохновенным» даром Бёме. Ибо Св. Писание прочесть может каждый, и вести праведную жизнь, хотя бы в теории, может каждый, а вот обладают гностическим даром только избранные.
Также необходимо отметить, что Бёме считается основоположником западной софиологии — учения о Софии, Премудрости Божьей. Развитием софиологии в России, помимо Бердяева, занимались такие крупные религиозные мыслители и философы, как Григорий Сковорода, Владимир Соловьев, о. Сергей Булгаков, о. Павел Флоренский, близкие к Мережковскому, а также ближайшие единомышленники и друзья Флоренского протоиерей Валентин Свенцицкий, Владимир Эрн, Александр Ельчанинов и другие.
В 1919 году по инициативе о. Николая Чукова и по благословению митрополита Петроградского Вениамина и патриарха Тихона было создано братство Св. Софии, членами которого стали Бердяев, Булгаков, Ельчанинов, Карсавин и другие. Несколько лет оно функционировало в России, а затем, после того как большинство братчиков покинуло СССР, было воссоздано в Праге в 1924 году как объединение русских религиозных философов и писателей, находящихся в эмиграции. То есть увлечение софиологией не было чистым умствованием, а было сопряжено с конкретной социально-культурной деятельностью. Создание подобного братства, да еще и по благословению патриарха, говорит о сильной духовной близости его членов. Иначе зачем создавать именно духовное братство, а не, скажем, религиозно-философский кружок?
Учение о Софии есть и в иудаизме, и в христианстве, и в гностических ересях. Согласно гностическому Евангелию от Иоанна, Эон София породила злого Демиурга, который в свою очередь возомнил себя богом и создал тот ущербный мир, в котором мы и живем. Оговоримся, что мы вовсе не хотим приравнять софиологию и гностицизм. Но необходимо учитывать, что, занимаясь софиологией, исследователь так или иначе соприкасается с различными гностическими текстами. И тут весьма важно понять, в какой мере идеи, изложенные в этих текстах, овладевают сознанием исследователя.
Бердяев указывает, что благодаря Бёме в немецкой философии возникла диалектика: «В германской идеалистической философии наибольший успех имела интуиция Бёме о темной, иррациональной воле и о борьбе противоположных начал в бытии». Отец идеалистической диалектики Георг Фридрих Гегель называл Бёме «первым немецким философом».
Оценка, данная Гегелем, внимательно изучавшим работы Бёме, заслуживает самого пристального внимания: «Мощный ум Бёме справедливо получил название philosophus teutonicus [тевтонский философ]. Отчасти Бёме расширил само содержание религии до всеобщей идеи, открыл в нем высшие проблемы разума и стремился постигнуть в нем дух и природу в их определенных сферах и формациях, положив в основание своих изысканий ту мысль, что дух человека и все вещи созданы по образу и подобию бога, — само собой разумеется, триединого бога — и цель жизни и существования состоит лишь в том, чтобы потерявшая образ божий душа снова возвратилась к своему первоисточнику (выделено нами. — М.К.)».
Последняя фраза о возвращении души к первоисточнику, то есть к Богу, — это один из основополагающих гностических принципов — освобождение от уз материи и воссоединение с Абсолютом. Или, в пределе, возвращение мировой Души — Софии — в Плерому. Кстати, нечто сходное мы находим и в сочинениях уже упомянутого ранее философа и гностика Григория Сковороды. Это подтверждает и сам Бердяев, отмечающий сильное влияние Бёме на теорию Сковороды. Также отметим, что Гегель разрабатывал концепцию пульсирующего бытия — схлопывающегося и вновь воссоздаваемого из некоего центра, — сходную с индуистским круговоротом кальп. Не исключено, что эти концепции были творческим развитием наследия Бёме.
Действительно, Бердяев в рассматриваемом нами первом этюде о Бёме указывает, что «падение и зло для Бёме есть космическая катастрофа, момент миротворения, космогонического и антропогонического процесса», и что — внимание! — «катастрофы предшествуют возникновению нашего мира, до нашего эона были иные эоны».
Что Бердяев имеет в виду под «эоном»? Во-первых, в гностицизме эонами называются духовные сущности, эманации божественного Абсолюта. Совокупность («сонм») эонов образуют Плерому, разделяющую Бога и творение. Согласно учению гностика Валентина, которого, напомню, философ Владимир Соловьев находил гениальнейшим мыслителем, эон София соединилась с материей, создав таким образом материальный мир. Именно этот акт соития Софии с материей у гностиков считается падением, породившим Творение, а задача состоит в том, чтобы вызволить ее оттуда и возвратить в Плерому, восстановив исходный порядок и целостность.
Во-вторых, понятие «эон» может означать эпоху, астрологическую эру или некий временной период. Например, в Евангелии от Матфея эон используется как синоним текущего века и того, что наступит вслед за ним — «века будущего». (Однако, говоря об эонах, Бердяев ссылается отнюдь не на Евангелие от Матфея, а на Бёме и немецких идеалистов…) Употребление этого термина в символическом значении эпохи определенного человеческого мировосприятия также весьма распространено. Об эонах говорили психолог Карл Густав Юнг и оккультист и маг Алистер Кроули, причем говорили довольно схожим образом. Отметим, что Кроули огромное значение придавал Воле или Телеме, но тут вряд ли можно говорить о прямой связи с учением Бёме.
Заметим, что оба рассмотренных толкования термина «эон» согласуются с бердяевскими рассуждениями о возникновении мира как смене эонов. Здесь главное цикличность, создание тварного мира, его разрушение, возврат Софии в Плерому и восстановление целостности бытия. Вернее, Небытия. При этом тема смены эонов больше всего напоминает индуизм с его кальпами и циклами создания и разрушения мира, а не христианство.
Вдумаемся, ведь Бердяев говорит о катастрофах во множественном числе как о повторяющемся процессе миротворения и создания человека. Достаточно очевидно, что внутри каждого сотворенного несовершенного мира неизбежно Адам вновь и вновь будет совершать первородный грех, вкушая плод с Древа познания, а Христос восходить на Голгофу, чтобы искупить грехи человечества. Что в принципе лишает жертву Христа какого-либо искупительного смысла, ибо в новом эоне все повторится заново. Странно, что такое простое следствие из рассуждений Бёме о смене эонов не фигурирует у Бердяева.
Дабы сохранить хотя бы видимость приличий, Бердяев признает, что желание познать природу зла у Бёме делает его гностиком. И тут же оправдывается, заявляя, что «учит он [Бёме] совсем не об эманации. У него повсюду воля и противоречие». Почему одно только наличие эманаций, исходящих от Божества, делает учение гностическим, а их отсутствие негностическим — неясно. Но гораздо интереснее поднятый вопрос о воле. Что это за воля, как она соотносится, например, с волей к власти у Ницше, она же инстинкт свободы?
Сам Бердяев отвечает на это так: «Алчущая, голодная воля есть первооснова бытия. Навстречу ей идет свет и любовь. <…> Таинственное учение Бёме об Ungrand’е, о бездне, безосновной, темной и иррациональной, предшествующей бытию, есть попытка ответить на основной вопрос всех вопросов, вопрос о возникновении миpa и возникновении зла».
Итак, воля, по Бердяеву, — первооснова бытия, тот принцип, благодаря которому оно возникает из великого ничто Ungrand. Которое, в свою очередь, напоминает тьму и бездну из книги Бытия — «земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою».
Бердяева эта воля интересует прежде всего как основа его собственного учения о философии свободы: «Только Бёмевский волюнтаризм и сделал возможной философию свободы. Весь Бёме насыщен магической волей, которая в первооснове своей еще темная и иррациональная». Во втором этюде о Бёме Бердяев противопоставляет этой воле Софию, она же Логос: «В мире действует не только Божественная Премудрость, но и темная, иррациональная свобода».
Если соединить воедино приведенные утверждения, взятые из одного бердяевского текста, то получится, что в первооснове лежит тьма или темная безлюбая и бессмысленная воля, поскольку свет и любовь идут навстречу, следовательно, их нет внутри этой воли. Как эти выводы сочетаются с христианским учением, в котором «Бог есть любовь»? Как означенный христианский принцип укладывается в дуализм Бёме? И что тогда эта темная воля, если она не Бог, который есть любовь? И почему ее надо отождествить со свободой?
Итак, мы убедились, что идеи Бёме развивают гностический взгляд на возникновение мира как результат катастрофы грехопадения. Из гностической космологии выводится фундаментальное человеческое неравенство — разделение на людей духа, людей души и людей тела. Одно дело, когда говорится о свободе, о мире без насилия как об идеале, к которому должно стремиться. (Вряд ли найдется вменяемый человек, который стал бы утверждать, что насилие желанно, и его нужно умножать, а не сокращать.) И совсем другое дело, когда культивируется презрение к простому народу, когда народ именуют «грядущим хамом» или заявляют, что это представители другого антропологического вида, пуская в оборот такое определение, как «шариковщина».
Отцом понятия «шариковщина» по праву считается Михаил Булгаков. Но за несколько лет до появления его повести «Собачье сердце», ставшей манифестом антисоветизма и одним из действенных инструментов разрушения СССР, о том, что революционные солдаты и матросы — это как бы и не люди, а звероподобные существа, писал другой Булгаков — Сергей Николаевич.
Известный русский философ, ученый и богослов Сергей Николаевич Булгаков близко знал чету Мережковских, дружил с Бердяевым, долгое время работал вместе с ними в различных совместных проектах и начинаниях, одним из которых был упомянутый Зайцевым журнал «Вопросы жизни». В 1917 году по благословению патриарха Тихона С. Н. Булгаков был рукоположен в сан священника. А в 1918 году он написал статью «На пиру богов», вошедшую в знаменитый сборник «Из глубины», который мы уже цитировали.
«На пиру богов» представляет собой серию очерков или диалогов, в которых зафиксированы настроения в интеллигентской среде. В уста персонажа, именуемого «Писатель», Булгаков вкладывает следующие слова: «Вы обратите внимание, как изменился даже внешний вид солдата, — он стал каким-то звероподобным, страшным, особенно матрос. Признаюсь вам, что „товарищи“ кажутся мне иногда существами, вовсе лишенными духа и обладающими только низшими душевными способностями, особой разновидностью дарвиновских обезьян — homo socialisticus».
В этой фразе есть всё — и то, что простые солдаты и матросы — это существа, стоящие на более низком уровне развития — человекоподобные обезьяны, и то, что у них, в отличие от интеллигенции, нет духа, а есть только душа, да и то в зачаточном состоянии. Словечко «кажутся» — это очередной фиговый листок, скрывающий страх перед народной массой и презрение к ней. Произносящий озвучивает гностическую концепцию о неравенстве людей, а то, что он ее еще не окончательно примеряет к «товарищам», дела не меняет: спустя несколько лет Михаил Булгаков выскажется гораздо более определенно.
Конечно, мы не имеем права произвольно отождествить автора (С. Н. Булгакова) и его персонаж «Писатель». Если бы эти слова были вложены в уста отрицательного героя, то можно было бы, наоборот, сделать вывод, что автор не согласен с этим утверждением. Однако в «диалогах» Булгакова нет ни положительных, ни отрицательных персонажей, это зарисовки с натуры, срез происходящего. Поэтому мы можем только констатировать, что в тех кругах, в которых вращался Сергей Николаевич, гностическая концепция о делении людей на сорта имела хождение и не отвергалась как неприличная.
Кроме того, после вышеприведенного высказывания Булгаков дает нам ценную подсказку. «Писателю» отвечает персонаж «Беженец»: «Указание на появление таких существ без духа, но с душой, начиная уже с 1848 года, есть в записях А. Н. Шмидт, она относит это к подготовлению царства антихристова. Мне тоже приходило в голову это сближение с передпотопным человечеством».
Итак, во-первых, излагается предположение о бездуховности солдат и матросов, то есть простого народа. А во-вторых, тут же указан один из источников, из которого собеседники почерпнули гностическую концепцию. Это записи некой Анны Николаевны Шмидт. С. Н. Булгаков — серьезнейший мыслитель, а не бульварный фельетонист, вставляющий в свои вирши ради красного словца все, что звонко звучит. Раз так, то и отсылка к записям Анны Шмидт должна быть разобрана.
Критик и литературовед Константин Мочульский в своей работе «Владимир Соловьев. Жизнь и учение», на которую мы уже ссылались, пишет по поводу «Записок» А. Н. Шмидт следующее: «Явное безумие соединяется в них с мистическими созерцаниями такой глубины и дерзновенности, перед которыми откровения мадам Гийон или Катерины Эммерих кажутся тусклыми и незначительными. О. Сергий Булгаков, написавший предисловие к изданию книги «Из рукописей А. Н. Шмидт», признает сочинение ее «первостепенной важности мистическим трактатом, который смело выдержит сравнение с произведениями первоклассных европейских мистиков, каковы Я. Бёме, Пордэдж, Сведенборг и другие».
Мочульский был знаком с Сергеем Николаевичем, они вместе работали в Свято-Сергиевском богословском православном институте в Париже, созданном при активном участии Булгакова и его коллег, поэтому он знает, о чем говорит, так сказать, из первых рук. Сам Булгаков называл учение Шмидт «острым реактивом, разлагающим пленку уклончивости и позволяющим читать между строк».
Выходит, отсылка Булгакова к текстам Анны Шмидт действительно имеет принципиальное значение. Для него Анна Шмидт и Яков Бёме стоят в одном ряду как мистические провидцы — это авторитеты высшей пробы. И отсылка к словам Шмидт о «людях без духа» в контексте надвигающегося Апокалипсиса в сборнике Булгакова «Из глубины», который сам весь пропитан предчувствием надвигающегося Апокалипсиса, — также глубоко не случайна. Откроем же тексты С. Н. Булгакова и вчитаемся в них внимательнее.
(Продолжение следует.)