Сегодня проблема зла, как неотъемлемой черты жизни стоит невероятно остро. Неотъемлемой — значит такой, с которой будто бы не только бессмысленно бороться, но и обсуждать ее. И обсуждение природы зла часто вызывает лишь недоуменное пожимание плечами. Мол, есть оно и есть, и чего тут, собственно, обсуждать!
Но если человек некие идеалы всё же исповедует, даже если прямо их не осознает, но старается строить по ним свою жизнь, оказывается в сложной ситуации сопряжения их наличия и одновременно невозможности их достижения в жизни. И начинает пользоваться различными социальными масками, скрывающими его истинное отношение к словам и делам окружающих. Возникает подозрительность по отношению к словам и делам окружающих, поиск за ними какой-то выгоды. Мол, «вы мне говорите-говорите о великой любви к близким, народу, Отчизне etc., но мы-то с вами всё понимаем…»
Австрийский психолог и основатель школы логотерапии Виктор Франкл в работе «Экзистенциальный вакуум: вызов психиатрии» прямо утверждает, что ношение таких масок становится следствием утраты человеком идеалов, смысла жизни. Не обошел вниманием проблему «проживания» жизни под масками и Ф. М. Достоевский.
Поскольку сюжеты для своей «антропософии» (пользуясь термином философа Николая Бердяева), Достоевский брал из окружавшей его жизни, это подчас вызывает у читателей и критиков искушение увидеть в романах Достоевского то ли «пророчества», то ли «памфлеты». И, пожалуй, ни одно из произведений Федора Михайловича не было «препарировано» в этом отношении так сильно, как «Бесы», в фабулу которого Достоевский положил так называемое «Нечаевское дело» (дело об убийстве членами революционного кружка С. Нечаева «Народная расправа» одного из участников, студента Иванова, заподозренного ими в предательстве).
Сам Достоевский, приступая к работе, писал 25 марта 1870 года поэту Аполлону Майкову: «То, что я пишу — вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят про меня нигилисты и западники, что ретроград!) Да и чорт с ними, а я до последнего слова выскажусь!»
Но в итоге судьба «Бесов» стала еще сложнее. Почти два века спустя, после крушения Красного проекта в нашей стране, ретивые антисоветчики (те же «нигилисты и западники», по слову Достоевского) обнаружили в романе почву для бесчисленных проекций фактической, бытийственной реальности XX–XXI веков на художественное произведение, написанное в начале 1870-х. Проще говоря, великий роман и имя Достоевского стали инструментами «сведения исторических счетов».
Итак, попробуем разобраться в двух проблемах. Во-первых, ограничился ли Достоевский написанием «пророческого памфлета»? И, во-вторых, если нет, и памфлетностью «Бесы» не исчерпываются, какие еще, важные для нас сегодня смыслы, поднял в романе писатель.
Из письма Майкову мы видим, что поначалу Достоевский действительно хотел просто написать карикатуру на революционеров-нигилистов, но в итоге он существенно отошел от изначального замысла своего произведения. Так, уже в августе в письме своей племяннице Софье Ивановой Достоевский сообщал: «Не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15, вообще говоря), и принялся вновь с 1-й страницы. Вся работа всего года уничтожена». А в октябрьском письме критику Михаилу Каткову писатель поясняет причину этого поступка:
«Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова и обстоятельства этого убийства я не знаю и совсем не знал, кроме как из газет. Да если бы и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева… Без сомнения, небесполезно выставить такого человека: но он один не соблазнил бы меня».
Но если образ Нечаева-Верховенского (Верховенский — один из персонажей романа, глава революционного кружка) «не соблазняет» Достоевского, то кто же из героев действительно интересен автору? Это — Николай Всеволодович Ставрогин.
Важно уточнить, что в первоначальном замысле романа-памфлета как раз Верховенскому, а не Ставрогину отводилась центральная роль. Образ Ставрогина был взят из начатого незадолго до «Бесов» неоконченного романа «Житие великого грешника» («Атеизм»), в котором Достоевский хотел провести героя по пути от автоматического, бессмысленного существования к христианскому гуманистическому идеалу. В итоге «Житие» так и не было закончено, а трагедия одного из центральных персонажей — «Князя» (Ставрогина) — была воплощена в «Бесах».
Именно потому образ Нечаева-Верховенского его не соблазняет. Не случайно культуролог и религиовед Т. А. Касаткина подмечает в своей работе «Священное в повседневном: двусоставный образ в произведениях Ф. М. Достоевского»:
«Памфлетность (что означает — поверхностность, закрепляемая обилием очевидных „прототипов“) романа „Бесы“ сильно преувеличена. То, что мы называем „прототипом“, связывает образ с настоящим моментом, позволяет узнавать его в окружающей нас действительности, и в этом смысле не важно, был это прообраз или „послеобраз“».
Итак, какую проблематику через образ Ставрогина поднял Достоевский, и каким образом он связывает нас с настоящим моментом, как отражается в окружающей нас реальности?
Среди всех персонажей Достоевского Ставрогин занимает особое место. Как уже говорилось в прошлых статьях, Михаил Бахтин в «Проблемах творчества Достоевского» отмечает: особенностью романов Достоевского является то, что каждого из его персонажей можно охарактеризовать как носителя тех или иных идей или мыслей. Эти идеи, выраженные через героев, находятся в непрестанном взаимодействии, конфликте, взаимодополнении.
Тем самым романы Достоевского обретают реализм особого, идейно-психологического свойства, воплощенный в предельный конфликт мыслей, которые персонажи отстаивают с накаленной страстью, подчас с жестокостью. Вспомним: Алеша Карамазов характеризует своего брата Ивана, как человека, которому жить или умереть не важно — важно «мысль разрешить». Важно настолько, что он готов Алешу, которого он любит и которому доверяет, искушать грехом, подвергать испытанию его веру. Конфликт идей, прорывающийся через подчас банальный, бытовой сюжет позволяет читателю тем самым обнаруживать «священное в повседневном», божественное или инфернальное. Иначе, случись оно рядом с нами, а не на страницах романа, это было бы воспринято как несущественное.
Ставрогин в плеяде героев Достоевского в этом смысле предстает примечательным исключением, поскольку он не выражает никакой мысли, никакой идеи. И это является его основной чертой, от которой мы оттолкнемся, чтобы двинуться далее.
Внешнее проявление отсутствия верности каким-либо идеям у Ставрогина выражено в скрытности и даже неискренности:
«Говорили, что лицо его напоминает маску… Он прожил у нас с полгода — вяло, тихо, довольно угрюмо; являлся в обществе и с неуклонным вниманием исполнял весь наш губернский этикет…, но прошло несколько месяцев, и вдруг зверь показал свои когти».
Ставрогин прекрасно понимает, как надо себя вести с окружающими — «все у нас, чуть не с первого дня, нашли его чрезвычайно рассудительным человеком» — и поэтому каждый из персонажей романа воспринимает Ставрогина сообразно тому образу, который тот для них создал.
Так, для уже упомянутого Верховенского он — «Иван-Царевич», который должен прийти наводить порядок после свершившейся анархической революции; для народника и ренегата Шатова (прообразом для которого стал студент Иванов) и тяготеющего к человекобожеству Кириллова он учитель; для матери Варвары Петровны — любимый ласковый сын; для жены Марии Лебядкиной — «князь»; влюбленная в него Лиза Тушина мечтает об «оперной ладье» замужества и т. д. Ставрогин всюду и во всем, в структуре повествования мы ощущаем его незримое присутствие, одновременно с этим он — как будто нигде. Он всюду разный, загадочный, вдруг исчезающий из поля зрения, и слова других героев — будто преломленное эхо его многоголосья. Достоевский символически называет имение Ставрогина «Скворешниками»: скворец — птица-пересмешник, повторяющая чужие голоса.
Таким предстает Ставрогин в начале романа. Однако по мере развития повествования становится ясно, что когда-то в прошлом ему удалось привить те или иные идеи другим персонажам, причем идеи противоположные.
Одна из самых ярких сцен романа, иллюстрирующих эту ситуацию, это беседа Ставрогина с Шатовым:
Ш.: — Знаете ли вы, — начал он почти грозно, принагнувшись вперед на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно, не примечая этого сам), — знаете ли вы, кто теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова… Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя?
С.: — По вашему приему я необходимо должен заключить, и, кажется, как можно скорее, что это народ русский…
— И вы уже смеетесь, о племя! — рванулся было Шатов.
— Успокойтесь, прошу вас; напротив, я именно ждал чего-нибудь в этом роде.
— Ждали в этом роде? А самому вам незнакомы эти слова?
— Очень знакомы; я слишком предвижу, к чему вы клоните. Вся ваша фраза и даже выражение народ-«богоносец» есть только заключение нашего с вами разговора, происходившего с лишком два года назад, за границей, незадолго пред вашим отъездом в Америку… По крайней мере сколько я могу теперь припомнить.
— Это ваша фраза целиком, а не моя. Ваша собственная, а не одно только заключение нашего разговора. «Нашего» разговора совсем и не было: был учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель.
Приведем и другой отрывок из беседы Ставрогина уже с Кирилловым:
«Глаза его опять загорелись. Он всё смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его взгляде не было.
— Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете, — проговорил он, вставая и захватывая шляпу.
— Почему? — привстал и Кириллов.
— Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и веровали; но так как вы еще не знаете, что вы в бога веруете, то вы и не веруете, — усмехнулся Николай Всеволодович.
— Это не то, — обдумал Кириллов, — перевернули мысль. Светская шутка. Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин.
— Прощайте, Кириллов.
Эти цитаты важны для нас, во-первых, в качестве иллюстрации того, что как Кириллов, так и Шатов прямо полагают себя учениками Ставрогина, исповедуя при этом диаметрально противоположные идеи (славянофильская идея народа-богоносца и ницшеанская, романтическая идея сверхчеловека, человекобога); во-вторых, обе они отражают явно пренебрежительное отношение Ставрогина к внушенным им же самим идеям — он в них не верит. Но есть и третий аспект. Великий русский поэт Ф. И. Тютчев писал: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». И если Ставрогину, как и любому человеку, до конца это так же не дано, тем не менее, он, очевидно, четко осознает то, что оно как-то да отзовется. В этом смысле обращает на себя внимание то, как он искушает Кириллова словами о том, что к следующей их встрече тот непременно уверует и тотчас же откланивается. Достоевский, как никто из русских писателей, «взвешивал» слова в своих романах, что называется, «на медицинских весах», и не стал бы писать этот фрагмент просто для красоты слога.
И действительно, слово начинает «отзываться». На следующий день, когда Ставрогин оскорбляет на дуэли одного из героев, Гаганова, между ним и Кирилловым происходит диалог:
«С.: — Что же надо было сделать?
К.: — Не вызывать.
С.:— Еще снести битье по лицу?
К.:— Да, снести и битье».
В нем явным образом читается отсылка Достоевского к фрагменту Нагорной проповеди Иисуса Христа: «кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» (Мф. 5: 39). Кириллов, вчера говорящий о человекобоге, вдруг стал рассуждать по заветам богочеловека. Может возникнуть искушение увидеть в Ставрогине «спасителя» Кириллова, что он, подобно гётевскому Мефистофелю, желая зла, совершил благо. Но благо он как раз не совершил, а напротив, лишь толкнул героя в пекло сомнений в его собственной идее, подобно черту из «Братьев Карамазовых», издевавшимся над Иваном: «Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься». И тотчас самоустранился. В финале конец Кириллова — трагичен.
Аналогичную игре с идеями ситуацию мы видим со всеми «женщинами» Ставрогина. Так, например, в «предыстории» романа он заключает брак с юродивой Марьей Лебядкиной, руководствуясь гордыней и желанием удивить окружающих оригинальным поступком. Затем герой долго сохраняет интригу, однако уже во время действия «…Николай Всеволодович сообщил … что на днях, может быть даже завтра или послезавтра, он намерен свой брак сделать повсеместно известным, „как полиции, так и обществу“, а стало быть, кончится сам собою и вопрос о фамильном достоинстве».
К Лизе Тушиной его тянет плотская страсть; и даже Дарью Шатову (сестру Шатова), единственную, с кем он пытается быть откровенным, Ставрогин одновременно презирает за ее жалость к себе и за глаза оскорбляет «сиделкой». В то же время Мария Шатова, супруга Шатова, рожает от Ставрогина ребенка. Таким образом, Ставрогин представляет собой не просто драматическую фигуру, а тип искусителя, бесовской тип, вторгающийся в чужую жизнь, меняющий ее без какой-либо цели, ради собственной минутной прихоти. Потому он резко, беспричинно, небрежно прерывает вышеприведенную беседу с Кирилловым, в тот момент, когда она достигает глубины: Ставрогин выполнил задачу, натешился и уходит. Ему всё равно, как и что с этой мыслью будет дальше делать Кириллов. Точно так же он играет с поверившим ему Шатовым, пренебрежительно кидая тому в ответ на то, что два года назад сам ему внушил: «я ждал чего-нибудь в этом роде».
Тем самым, с одной стороны, Ставрогин лишь продолжает череду антигероев Достоевского, один из которых, Подпольный, заявил: «Человеку надо — одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».
Но с другой стороны, и символический ряд, сопровождающий Ставрогина, адресует к оценке его как фигуры инфернальной, сатанической.
Так, например, сам автор называет его «зверем, показавшим когти». А один из героев, Липутин, ссылаясь на слова капитана Лебядкина, зовет его «премудрым змием», Мария Лебядкина — «самозванцем» и «князем», другие герои сравнивают его со «звездой» (как Сатану в Библии). Наконец, Степан Трофимович Верховенский, отец Петра Верховенского, задает вопрос сыну: «Да неужто ты себя такого, как ты есть, людям взамен Христа предложить хочешь?» (вспомним, что Верховенский хотел привести к власти именно Ставрогина). Таким образом, Достоевский демонстрирует не бытовое двуличие, а нечто более глубокое — как через Ставрогина прорывается в мир люцифер-звезда, князь мира сего.
Обращает на себя внимание диалог между Верховенским и Ставрогиным:
В.: — …Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?
С.: — Кого?
— Ивана-Царевича.
— Кого-о?
— Ивана-Царевича; вас, вас!
Ставрогин подумал с минуту.
— Самозванца? — вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного. — Э! так вот наконец ваш план.
— Мы скажем, что он «скрывается», — тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский, в самом деле как будто пьяный. — Знаете ли вы, что значит это словцо: „Он скрывается“? Но он явится, явится. Мы пустим легенду получше, чем у скопцов. Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить! А главное — новая сила идет. А ее-то и надо, по ней-то и плачут. Ну что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес. А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Всё подымется!»
И если современный читатель, человек по преимуществу светский, не знает, что значит «это словцо» — «скрывается», то для читателя XIX столетия «отсылка» была очевидна: «Ибо восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных. Вот, Я наперед сказал вам. Итак, если скажут вам: „вот, Он в пустыне“, — не выходите; „вот, Он в потаенных комнатах“, — не верьте» (Мф.24.24-26)
Однако скептично настроенный читатель тут вправе воскликнуть: «Ну, понятно! Достоевский был верующим человеком, это общеизвестно! Но это всё, что вы пишете, так сказать, для любителей древностей. А в чем же важность для дня нынешнего?»
Во-первых, это важно хотя бы постольку, поскольку из «Бесов», как мы, напомним, указывали в начале статьи, настойчиво лепят памфлет на революционные кружки и тем самым записывают Достоевского в свой круг. Причем делают это те представители тех самых либерально-западнических кругов, которые при жизни Достоевского его, что называется, терпеть не могли. А он отвечал им взаимностью.
Во-вторых, культура нашего народа более тысячелетия формировалась и развивалась в непосредственной и живой связи с православием. Достоевский — великий русский писатель и великий православный писатель. И уже потому его творческое наследие — неизымаемо и актуально для российского читателя.
А в-третьих, нельзя не учитывать того, что Достоевский, хотя и был человеком глубоко верующим, творил в век, когда церковь всё больше утрачивала свое идеологическое и культурное влияние, уступая науке. И то, что он пытался донести до православного русского читателя на языке символов и метафор, скрывало за собой проблемы отнюдь не сугубо религиозного характера. И даже в рамках нашего краткого изложения ясно, что произведение это неизмеримо глубже и вообще-то говоря — не столько о «кружках», сколько о чем-то другом.
Итак, предварительно рассмотрев Ставрогина в его пересечении с другими персонажами, а также коснувшись относящегося к нему символического ряда, попробуем двинуться дальше и разобраться, в чем же действительно сущность этого образа…
(продолжение следует…)