Маркс разочаровался в политической демократии потому, что она за 9 лет, прошедших от написания письма Руге до написания письма Вейдемейеру, скомпрометировала себя донельзя. Стало ясно, что самая глубокая политическая демократия представляет собой вовсе не освобождение народа от власти господ, а порабощение народа с помощью новой, гораздо более изощренной системы господства, то есть попадание народа в чуть-чуть перестроенный и приукрашенный ад сущностной несвободы.
Марксу тогда было достаточно трудно обнаружить невозможность решения задачи настоящего освобождения низов с помощью собственно политической демократии. Потому что для такого обнаружения потребовалось бы формирование хоть где-то на земном шаре чего-то, отвечающего самым обычным представлениям о достаточно глубокой демократии, пусть и остающейся при всей своей глубине демократией только лишь политической.
Такой глубокой собственно политической демократии в рассматриваемый период не было нигде. Потому что в одних странах (Пруссия, Австро-Венгрия) демократия была ужасно далека от эталона, требовавшего республиканского устройства общества, прямого и равного избирательного права и многого другого. Некое подобие такой демократии существовало достаточно недолго во Франции. Причем не в обсуждаемый мною период, а гораздо раньше. Я имею в виду пик Великой французской революции — 1793 год. Именно тогда низы получили и широчайшие политические права, и некие права социальные. Всё это низы связывали с личностью Максимилиана Робеспьера, который сначала был политическим лидером одного из крыльев существовавшей демократической политической системы (так называемой Горы), а потом стал чем-то вроде демократического диктатора (иногда в таких случаях говорят, что лидер, вставший на этот путь, уподобляется народным тиранам Древней Греции).
Политическая борьба между умеренными и радикальными группами внутри «Горы» (умеренные имели своим лидером Дантона, а крайние — Робеспьера) закончилась тем, что робеспьеровцы приговорили Дантона к смерти и казнили его на гильотине, а потом некие силы торможения, именуемые термидорианцами, казнили самого Робеспьера и его ближайших сторонников.
Дальше начались колебания маятника, сначала приведшие к взятию власти новыми умеренными, гораздо более коррумпированными и циничными, чем Дантон (их-то и называли термидорианцами), а потом процесс пошел в сторону всё большей централизации власти внутри узкой группы еще как бы не реставрационной элиты.
Фазы этой антидемократической трансформации известны:
- Директория (правительство Французской республики, сохранявшее видимость демократии, но уже состоявшее из пяти исполнительных директоров и некоего законодательного совета старейшин, продержалась с 1795 по 1799 год);
- Консульство (или Консулат, давшее фактическую власть Бонапарту, но державшее эту власть под очень условным законодательным контролем, продолжалось с 1799 по 1804 год);
- Империя (продержалась от государственного переворота 1804 года до полного низвержения Наполеона в 1815 году).
Кстати, став императором (а он шел к императорской власти через три типа консульства: временное, десятилетнее и пожизненное), Наполеон дал жесточайший отпор всем попыткам феодальной реставрации. Эти попытки временно имели успех после поражения Наполеона.
Потом маятник качнулся в другую сторону, и феодальная реставрация приказала долго жить. Потом всё колебалось между условно буржуазно-демократическими поползновениями и возвращениями к разным вариантам полуавторитаризма.
Потом пришел новый Наполеон, он же Наполеон III (которого Маркс называл маленьким племянником большого дяди), и установился почти полный авторитаризм ущербно-бонапартистского образца.
Потом Наполеон III проиграл Германии франко-прусскую войну 1870–1871 годов.
Потом победила, но вскоре была задушена Парижская коммуна, на которую Маркс возлагал большие надежды...
Впрочем, я уже описываю политический цикл с периодом, гораздо большим, чем те 9 лет, которые отделяют письмо Руге от письма Вейдемейеру.
В период же между этими двумя письмами Маркс не мог еще наблюдать даже те колебания политического маятника, которые я только что описал. В качестве какого-то почти недостижимого демократического идеала, тем не менее реализованного в хотя бы недолгой практике, политики и политические философы, жившие в оговоренный мной 9-летний период, могли иметь только некое прошлое — 1793 год.
Кстати, это касается не только марксистов, но и русских большевиков, которые с момента своего оформления в 1903 году и вплоть до начала коллективизации в 1929 году непрерывно обсуждали опыт якобинцев, причины краха якобинцев, природу термидора. То же самое делали и представители революционного западного марксизма, с которыми в дореволюционный период большевики находились в наитеснейшей связи.
Но не только революционная интеллигенция, к которой принадлежали Маркс и большевики, обсуждали 1793 год. Его обсуждали и французские низы — те самые пролетарии, на которых сделали ставку Маркс и большевики. Причем обсуждали это французские низы на протяжении очень долгого времени постоянно, требуя «хлеба и конституции 1793 года».
Маркс мог взять 1793 год за некий условный демократический эталон. А уж Гейнцен точно только на это и мог ориентироваться. И в самом деле — на что еще было ориентироваться человеку, алчущему глубокой политической демократии? На британский парламент? Но он совершенно не отвечал этим, именно революционно-демократическим, идеалам.
На США эпохи президентства Авраама Линкольна и гражданской войны между Севером и Югом?
Во-первых, с Линкольном расправились по-американски, то есть с помощью политического теракта, дополняемого гонениями на сторонников Линкольна.
Во-вторых, Маркс не мог не ощущать, что внутри этих самых США есть какая-то червоточина.
А в-третьих... В-третьих, давайте еще раз вчитаемся в философские формулировки Маркса, приглядевшись еще внимательнее к его письму, адресованному Арнольду Руге.
В письме ведь звучит очень неэлементарная мысль. Маркс называет своим врагом всё то, что опускает человека до уровня политического животного. И говорит о том, что прусский король осуществил полное низведение подданных к данному «политживотному» состоянию. Дальше Пруссии, как считает Маркс, деградировать некуда. А значит, движение вперед будет выходом из мира «политживотных» в некий подлинно человеческий мир. Каков он?
На момент письма к Руге Маркс еще считает, что это мир глубочайшей политической демократии. Но нам вначале надо обсуждать не этот тезис Маркса, им вскоре радикальным образом пересмотренный. Это мы обсудим чуть позже. А вначале, повторяю, нам, живущим на руинах СССР, надо обсудить совсем другое. То, почему, собственно, должно существовать движение вперед: из полного политического «зооциума» в некий человеческий социум?
Во-первых, спросим себя: «А если этого движения вперед вообще не будет?»
Кстати, как нет предела совершенству, так нет предела и оскотиниванию. Марксу хочется, чтобы современное ему прусское общество было обществом предельного «политоскотинивания», то есть обществом, которое не может больше опускаться, ибо некуда, а значит — должно начать подыматься.
Но, собственно, почему опускаться больше некуда? Всегда есть куда, и мы это видим. Возможно, до тех пор пока сильные мира сего хотят иметь развивающиеся общества, чтобы была грабительская прибыль (если у человеческих «овец» нет «шерсти» под названием «развитие», то их нельзя «стричь»). Но если сильные мира сего перестанут нуждаться в развитии (а они перестанут сразу после того, как остановится межгосударственная конкуренция и капитализм из модернистского госкапитализма, требующего развития, превратится в глобальный постмодернистский псевдокапитализм, развития не требующий), они вполне могут отказаться от развития. А тогда их сохранение у власти будет обеспечиваться только всё большим и большим оскотиниванием тех, над кем они господствуют, и не будет той предельной точки опускания, того дна, ударившись о которое «политживотные» начнут выкарабкиваться, взыскуя некоего человеческого состояния.
Да, Маркс верит в историю и считает, что она должна выталкивать низы из скотства в человечность, из рабства в свободу. Но в эпоху Маркса мир худо-бедно бурлит, и трудно себе представить, что он окончательно перестанет бурлить через какое-то время. В эпоху Маркса хозяева капиталистических государств, чтобы не быть съеденными соседями, нуждаются в сильных армиях, сильной промышленности, в огромном числе людей, готовых много работать на всё более сложных машинах (а это нельзя обеспечить, не развивая этих людей), и так далее. А если место государственной конкуренции занимает глобальная система, основанная на каком-то паритете элит, на сговоре этих элит против своих народов? Почему этого не может быть?
Маркс по причинам, которые я только что назвал, считает, что низы обладают определенной упругостью, а значит, наращивание давления на эти низы будет преодолеваться по принципу «действие равно противодействию».
А откуда, собственно, такой «соционьютоновский» оптимизм? Третий закон Ньютона действует в определенных средах, социальных в том числе. Надавите на полурасплавленный пластилин. Он будет реагировать на ваше давление по принципу «сжатой и распрямляющейся пружины»? Полно!
В социальном мире, из которого Маркс как социальный физик мог черпать хотя бы минимальный экспериментальный материал, во времена Маркса действовал некий социальный аналог третьего закона Ньютона. Но, повторяю, он мог действовать, только пока господа не посягали на основы устройства общественной жизни, придающие этой жизни хоть какую-то массовидную устойчивость — классовую или другую. А если господа посягают на этот принцип, располагая для этого теми средствами воздействия на отдельных людей и крупные общественные группы, которые Марксу и не снились? Что тогда?
Весь мой опыт общения с сегодняшними представителями социальных низов, причем такими представителями, которые хотят и могут как-то осмысливать настоящее и будущее, свидетельствует о том, что рано или поздно всё упирается в одно обстоятельство. В то, что такой представитель социальных низов твердо убежден, что он верхам в каком-то смысле нужен. Например, для той или иной суперэксплуатации. Или для задействования — тем или иным способом — той социальной энергии, которой обладают низы. Например, власти надо, чтобы эти низы, они же — большинство, вышли и сказали: «Меньшинство, руки прочь от государственности!»
Мои собеседники (повторяю, еще способные мыслить и действовать) в своих мыслях и действиях постоянно опираются на неявную аксиому «Мы для чего-то нужны. Может быть, мы нужны для каких-то гадостей, манипулятивных и эксплуататорских, но для чего-то мы нужны, безусловно».
Когда мне удается вынуть эту неявную аксиому из подсознания и предложить ее осмысление, собеседники, снисходительно улыбаясь, говорят: «Ну, конечно же, мы нужны этим самым верхам». Дальше они начинают спрашивать: «Если мы этим самым верхам нужны, то в чем же состоят их антинародные происки?» Обсуждение скоро заходит в тупик, потому что верхи ведут себя не сообразно аксиоме «мы им нужны», а аксиома уже из неявной (подсознательной) превратилась в явную (сознательную и сознательно утверждаемую).
Когда мысль совсем заходит в тупик, ты задаешь только один вопрос: «А кто вам сказал, что вы вообще нужны? Почему вы так считаете?»
Есть детская полухулиганская присказка: кошка бросила котят, пусть... (занимаются нехорошими вещами), как хотят. А есть целая теория превращенных форм — между прочим, разработанная как самим Гегелем, так и гегельянцами типа раннего Маркса. Согласно этой теории, любая форма может а) соответствовать содержанию, б) существовать в отрыве от содержания и в) уничтожать содержание.
В случае «в)» эта форма называется превращенной. Мир превращенных форм (социальных в том числе) можно называть социальным, да и иным, зазеркальем. Так кто сказал, что мы не находимся в этом зазеркалье? Ведь всё реально наблюдаемое говорит о том, что мы в нем, как говорят в таких случаях, «по самые-самые».
Для того чтобы этот тезис не воспринимался как далекая от реальности абстракция, приведу простые примеры.
Пример № 1. Моего отца очень уважали в институте, где он преподавал лет 40 с лишним. В какой-то момент отец решил, что не надо этим пользоваться чрезмерно и слишком нарушать новые законы и ушел с заведования кафедрой. Место отца занял его ученик. Относились к отцу на кафедре прекрасно. Однажды я спросил отца: «Ну как там у вас на кафедре?» Отец ответил, что всё прекрасно и, помолчав, добавил: «Только вот всё время кажется, что если бы студентов не было, то кафедра работала бы еще лучше». Кафедра, которой нужно, чтобы студентов не было, — это превращенная микроформа.
Пример № 2. Давным-давно, при другом министре обороны, очень высокая бюрократия просила меня помочь в противостоянии заговору против министра. В таких случаях хочется что-то понять, и я спросил: «Кто заговорщики?» Мне с изумлением ответили: «Как кто? Армия». Значит, тогдашний министр обороны (кстати, сам физиологически не любивший армию) был жертвой заговора со стороны армии. Давайте продлим это на другие случаи. И что получается? Получается (в случае такой сугубо умственной экстраполяции), что врачи и больные находятся в заговоре против министра здравоохранения. А ученики и учителя — в заговоре против министра образования.
Я ведь не о реальных заговорах говорю, поймите. Я говорю о философском принципе и пытаюсь объяснить, что превращенные формы — это не шутка. Данные примеры можно наполнить и неким условным биологическим содержанием, утверждая, что превращенные формы — это определенный вид тяжелейших заболеваний живого организма, при котором иммунитет, например, пожирает всё полезное для организма и не пожирает вредное. Или сложные подсистемы в том же организме путаются и начинают пожирать нужный организму белок, не пожирая вредный.
Надеюсь, что эти простейшие примеры вывели сложнейшее философское обсуждение превращенных форм на тот уровень, когда это обсуждение не является чистой игрой ума.
И потому можно двигаться дальше и обсуждать, во-первых, то, каков был тогдашний настоящий сложный и накаленный марксизм, фантастически отличающийся от профанаций, осуществлявшихся в конце советской эпохи огромным числом так называемых преподавателей общественных наук.
Во-вторых, то, каким должен быть этот марксизм сегодня.
В-третьих, что было упущено в советский период на теоретическом уровне.
В-четвертых, как эти упущения влияли на практику.
И в-пятых, в какой широкий философский контекст надо сегодня погружать марксизм для того, чтобы иметь возможность опираться на живую, горячую, сложную и полезную философию и политическую теорию.
(Продолжение следует.)