Какую бы актуальную проблему сегодняшней жизни мы ни взялись рассматривать, немедленно обнаруживается зловещая новизна, превращающая благородное человеческое стремление к свободе, равенству, братству в нечто прямо противоположное.
Потому что одно дело — человеческое стремление к тому, чтобы общество не мешало человеку восходить.
И совсем другое дело — расчеловечивание, которое под видом предоставления человеку всё больших свобод и возможностей (кстати, более чем сомнительных) требует от человека взамен отказа от человечности как таковой. Причем не только от человечности, наступательно наращивающей свой потенциал восхождения, свою направленность на это самое восхождение, но и от человечности вполне обычной, заурядной, еще недавно казавшейся очень многим пошловатой и скучноватой. Теперь отстаивание даже такой человечности становится героическим.
Другой вопрос, можно ли отстоять ее и только ее. У нас ведь есть любители такого отстаивания, именующие обычную скучноватую, пошловатую буржуазную жизнь «норррмальной». Говорю о буржуазности этой жизни не потому, что противопоставляю ей жизнь иную — коммунистическую — и потому отношусь к подобной буржуазности негативно. Напротив, я бы, может быть, и поборолся за эту, еще недавно казавшуюся скучноватой и пошловатой буржуазную жизнь. Ведь когда я боролся за сохранение советской жизни с разного рода перестроечными антисоветчиками, тоже ведь было понятно, что в каком-то смысле отстаивал не победительную коммунистическую жизнь эпохи красного величия, а определенный вариант советского... ну, так скажем, полумещанства.
И отстаивал это, понимая, во-первых, что полумещанство лучше мещанства.
Что, во-вторых, советское мещанство лучше мещанства западного (оно не такое хищное, не такое бесчеловечное).
И что, в-третьих, лучше это скучное, пошловатое мещанство, чем надвигающийся ад перестройки и ельцинизма.
При том, что можно что-нибудь и получить в этом антипатерналистском хаосе. Почему бы что-то не получить, если привык к абсолютной самостоятельности и патернализм вроде как и не нужен. И почему бы не восславить тогда дикий рынок? И еще более дикую идею того, что этот рынок расставит приоритеты? Понятно было, почему этого нельзя было делать. И потому, что мои новые возможности — ничто в сравнении со страданиями десятков миллионов людей, занятых нужным делом и крепко связанных с государственной поддержкой, она же — патернализм. И потому, что мои успехи будут полностью обесценены не только чужими страданиями, но и разрушением социума, вне которого непонятно, что такое успех.
В самом деле, что такое успех в аду? А ведь видно было, что надвигается социальный ад. И что все приобретения будут пожраны этим адом или же превращены им в нечто бесконечно недостойное, а значит, бесконечно ненужное.
Рассуждая подобным образом, я боролся за сохранение советской (не любимой мною красно-огненной, а брежневско-скучноватой) полумещанской данности. Я боролся на стороне тех, кто до начала перемен запрещал мои спектакли, критиковал мою идеологию за нематериалистичность и ревизионизм, выискивал в том, что я делал и говорил, уклонение от чистоты марксизма и коммунизма.
Думаете, этого не происходило? Полно! Выискивали эти мои уклонения, предлагая очень круто со мной разобраться, те, кто потом стали антисоветчиками высшей пробы. Это они хотели исключить меня из комсомола и предлагали этим не ограничиться, а, как говорится, наказать по всей строгости.
Глядя на окаменелости, воинственно заявляющие сегодня, что они блюдут чистоту марксизма и коммунизма, я вспоминаю этот вчерашний день и тогдашние полуокаменелости.
Ты защищаешь тогдашнюю серовато-пошловатую полумещанскую жизнь — а она рушится. И потому, что ее, по большому счету, нельзя защитить, и потому, что (а это ничуть не менее важно) ее некому защищать.
Уточняю: отдельных защитников, может быть, и хватало. Но их нельзя было объединить в плотный большой коллектив, то бишь в партию. И их вдвойне нельзя было разогреть до необходимой температуры. А без такого разогрева — какая защита?
Ельцинисты были разогреты то ли бесами разрушения, то ли бесами алчности, то ли и теми, и другими. И в этом разогретом состоянии они ничтоже сумняшеся палили по собственному демократически избранному парламенту, понимая, что творят вопиющее беззаконие.
А коммунисты брежневского розлива не могли реализовать даже сотой доли того насилия, которое реализовывали ельцинисты. Потому что не было разогретости, дающей право, именуемое, хотите вы этого или нет, историческим.
Мне скажут, что перестроечно-ельцинистское «имею право» носило бесовско-антиисторический характер. Соглашусь. И что из этого? Оно было разогрето тем, что составляло его внутреннюю природу. А то, что составляло внутреннюю природу коммунизма и марксизма у их противников из советской номенклатуры, уже вообще не было разогретым. Потому что коммунистическо-марксистская сущность, способная обеспечить подлинный исторический разогрев, была к тому времени у этих людей мертва. А советская скучноватая порядочная полумещанская благостность, которая не была мертва, не предполагала никакого разогрева и в принципе была неразогреваема.
Но давайте от тех времен перейдем к нынешним. Что мы сейчас защищаем? Мы защищаем некую консервативную действительность, уже достаточно густо начиненную антиконсервативным глобалистским бесовством. Мы понимаем, что эта действительность не просто буржуазная, а криминально-буржуазная. Но нам в ней, так же, как и в предыдущей несовершенной позднесоветской действительности, дорога определенная, прошу прощения, остаточная человечность.
Мы понимаем, что эта остаточная человечность сосуществует с окружающей ее и гораздо более склонной к разогреванию глобалистической нечеловечностью.
Мы понимаем, что именно подобное сосуществование именуется ныне «норрррмальной жизнью».
Мы понимаем, что нам не позволят даже освободить эту скучноватую, пошловатую буржуазно-криминальную (криминальной она уже стала во всем мире, увы) действительность от сосуществующей с ней античеловеческой и антиисторической глобалистичности.
И всё равно мы это защищаем, потому что в этом еще остается какая-то человечность. А в том, что навязывается вместо нее, человечности нет вообще.
В одной из телевизионных передач я сказал, что нынешняя Россия — это насквозь гнилое бревно, но что только оно запирает дверь, в которую ломятся силы ада. Ведущий, услышав это, отреагировал очень бурно и потом еще много недель вспоминал эту формулировку. Но я-то понимаю, что насквозь гнилое бревно рано или поздно превратится в труху. И что любая защита потребует накаленности и хотя бы относительной массовости (причем и того, и другого одновременно). А политическая общность, стоящая за «норрррмальную жизнь», сегодня в той же степени неразогреваема, как и та политическая общность, которая в конце 80-х годов XX века пыталась спасти «норрррмальную советскую брежневско-застойную жизнь».
Я понимаю также, что нынешняя «норрррмальная жизнь» хуже той «норрррмальной жизни».
И, наконец, я понимаю, что даже это худшее готов защищать, ибо оно не лишено человечности, а его противники ее лишены полностью. Но, повторяю еще раз, можно ли защитить то, что неразогреваемо, несплачиваемо, немобилизуемо в должной мере?
Пред тем как ответить на этот вопрос, я все-таки завершу дескрипцию (то бишь описание) того ада, который надвигается на нас, и который, в отличие от нынешней скверности, уже полностью лишен человечности. И именно поэтому может быть именуем адом.
Поздравляя женщин с 8 марта, я обратил внимание на три волны феминизма. И на то, что только третья из них, вздыбленная не абы чем, а распадом СССР и крахом коммунизма, является абсолютно бесчеловечной. А что две предыдущие волны совершенно не являлись таковыми. Но ведь это касается всего происходящего.
8 марта я был на телевидении (на каком именно, не скажу). Ведущая — между прочим, очень милая, вполне приличная женщина — в момент, когда началось обсуждение того, как именно зародилось движение 8 марта, на автомате сказала вполголоса, что зародилось оно потому, что на улицу вышли американские проститутки. Это типичный перестроечный штамп. Я отреагировал на него сразу же, сказав, что вышли не проститутки, а суфражистки. И нашел понимание у собеседницы. Как только автомат отключается, хватает и культуры, и ума для того, чтобы давать правильные имена тем или иным событиям прошлого. Но для этого должен отключиться автомат. А если он не отключится? И что такое этот автомат?
Чуть позже, тоже на телевидении, один иностранец, бывший выпускник истфака МГУ, не преисполненный никакой особой ненависти к России, заявил, что именно Россия является родиной терроризма и что это касается не только советского, но и досоветского периода. Стоило ему только напомнить об убийцах Генриха IV, об итальянских карбонариях, немецком суде Фема, убитых президентах США, убийстве Альдо Моро в Италии, итальянских Красных бригадах, других террористических структурах эпохи стратегии напряженности, и автомат отключился. Собеседник кивнул головой: «Да, да, конечно».
Ну и что же это за автомат, который, не отключаясь, диктует его обладателям нечто, не отвечающее ни их интеллектуальному, ни их человеческому содержанию?
Мне кажется, что Умберто Эко и другие зрячие интеллектуалы, разглядывавшие всё то, что хищно ломится в нынешнюю плохо закрытую дверь, с тем, чтобы сожрать нынешний гибрид из человечности и античеловечности, превратив его в ад абсолютной нечеловечности (постчеловечности и так далее), нащупывали ответ на этот важный вопрос.
Я закончил цитирование этого автора на важной фразе о том, что силы абсолютного ада, стремящиеся вторгнуться в нашу жизнь и уже построившие внутри нее некие опорные элементы, требуют от своих адептов, чтобы они опирались на видимость, создаваемую любой ценой. Тем самым видимость преобразуется в самостоятельную ценность. Указав на это, Эко далее утверждает, что такое создание видимости любой ценой — только одно из требований. Другое — конечно же, потребление. Сказав об этом, Эко сразу же оговаривается: «Речь, однако, идет не о потреблении, целью которого является обладание желаемым предметом, приносящее удовлетворение. Нынешнее потребление, напротив, мгновенно превращает купленное в устаревшее, заставляя индивида совершать одну покупку за другой, будто пораженного своего рода бесцельной булимией (новый телефон немногим уступает старому, но от него необходимо избавиться для того, чтобы принять участие в этой оргии желаний)».
Мы вновь имеем дело с чем-то диаметрально противоположным предшествующему устойчивому типу существования. Причем, речь идет не о заявляющем о своей новизне советском существовании. Речь идет о самом что ни на есть привычно буржуазном, мещанском, да хоть бы и феодальном существовании. В любом из подобных видов существования ценилось нечто обратное тому, что ценится сегодня. Купленная вещь должна была обладать определенными качествами, в том числе и долговечностью. И котировалась согласно этому своему свойству.
Раньше говорилось:
— Это стол моего прадедушки.
— Эта шпага принадлежит нашему роду на протяжении десяти поколений.
— Эта серебряная посуда подарена моему предку королем Генрихом IV.
— Я живу в замке, где на стенах висят портреты двадцати поколений моих предков...
И так далее.
Мне скажут, что это аристократические ценности, отброшенные в буржуазную эпоху, она же — эпоха модерна. Полно! В буржуазную эпоху возникли новые династии, был сохранен подход к надежности и долговременности используемых вещей.
Да и в советскую эпоху... Что такое не лучший, но вполне добротный советский фильм «Семья Журбиных»? Это фильм о рабочих советских династиях. В юности мне еще приходилось встречаться с представителями таких династий, чье представление о гордости, чести, достоинстве, традиции в принципе было вполне сходным с представлениями предшествующих эпох и укладов жизни.
В рамках новой оргии потребительства всё это должно быть отброшено. Какая надежность и долговременность вещей? Помилуйте! Вы купите тогда все необходимые вещи, и что дальше? Вы не сможете участвовать в оргии, о которой говорит Эко. А что вам делать, если вы в ней не участвуете? Чем вам жить? В том-то и дело, что эта оргия претендует стать замещением всего остального содержания жизни. А коли так, то возникает вопрос: «Может ли так измениться отношение к столу или стулу, кастрюле или телефону и не измениться тем же образом отношение к жене или мужу, другу или родственнику, сыну или дочери, к роду деятельности и всему остальному?».
В принципе, в рамках предлагаемой оргии, рано или поздно всё должно стать слагаемыми этой оргии. Но и это еще не всё.
Предположим, что современная западная женщина или современный западный мужчина (а в перспективе — любой представитель планеты Земля) начнет относиться к партнерам/партнершам по семейной жизни так же, как к телефонам. Сможет ли ребенок, у которого мать сменила пять мужей, называть папой шестого мужа? Нет, не сможет. Или сможет — в случае, если слово «папа» потеряет всякий смысл. Ну и куда тогда мы автоматически приплывем? Мы приплывем в новый матриархат. Потому что и древний матриархат — не целиком, конечно, но в весьма существенной степени — был обусловлен невозможностью установить папу. Установить маму было можно по факту беременности и рождения, а папу — нет.
Достаточно возобладать такому милому обстоятельству, чтобы все радения по поводу устойчивой семьи, под которой всё же имеется в виду семья патриархальная, были полностью лишены смысла. Да боритесь вы за такую семью сколько угодно, мы даже вам поможем победить. Только пап не будет — в том смысле, в каком они были на протяжении предшествующих столетий и тысячелетий. Мы выпустим закон о полной поддержке патриархальной семьи как одного из важных устоев, а патриархальности не будет. И можете этим вашим законом хоть подтереться, хоть его на стенку повесить.
То же самое со всеми другими элементами подлинной человеческой жизни — дружбой, долгом, призванием, смыслом и так далее. Всё это было при капитализме, феодализме, рабовладении. Всё это приобретало новый характер в накаленном советском обществе. Всё это сохранялось в остывающем советском обществе. А теперь в дверь ломится то, в чем всему этому по определению места нет. Чувствуете масштаб новизны? Прошу читателей: вдумайтесь! Борьба с этим и борьба с классической буржуазией в том ее варианте, который описан Марксом, не могут совпадать. С новыми процессами надо бороться по-новому.
(Продолжение следует.)