Essent.press
Сергей Кургинян

О коммунизме и марксизме — 66


В 1989 году в журнале «The National Interest» было опубликовано эссе американского философа и политолога Френсиса Фукуямы. Эссе называлось «Конец истории?» В этом эссе, которое стало чуть ли не новым политологическим евангелием для американских демократов и их сторонников во всем мире, Фукуяма очень робко развивал определенные идеи Гегеля и его последователя Кожева.

Развивая положения, высказанные в этом своем знаменитом эссе, Фукуяма написал книгу «Конец истории и последний человек» (The End of History and the Last Man). Книга вышла в 1992 году.

Что происходило с человечеством в год выхода банальной и почти бессодержательной статьи Френсиса Фукуямы, получившей признание совершенно неожиданное и никак не связанное с содержанием этого претенциозного беспомощного сочинения? Происходил неожиданный для многих крах коммунизма, очень напоминавший взрыв коллективного безумия. В СССР Горбачев творил нечто совершенно несуразное, именуя это «реформами». При чем тут реформы? Как можно проводить реформы в условиях ослабления государственной власти, потакания дезинтеграционным процессам? Кому в мире это когда-нибудь удавалось?

В так называемом социалистическом лагере тоже происходило что-то странное. И посторонние наблюдатели ощущали в происходящем какую-то неслучайность. Как карточные домики, падали общественно-политические системы, обеспечивавшие восточно-европейским государствам некий, далеко не худший тип жизни. Место этих систем занимали какие-то аморфные сгустки суицидального подобострастия.

Так называемые посткоммунистические элиты умоляли большого американского брата о желанном для них съедании всего на свете — национальных промышленностей, национальных суверенитетов, систем социальной защиты, культур, глобальных упований, наконец.

Легко было назвать всё это победой в холодной войне. И в каком-то смысле это было легко принять за такую победу. Но было совершенно неясно, почему, если США, образно говоря, захватили СССР как огромный военный корабль, им нужно резать этот корабль на части, не зная до конца, что будет происходить в каждой из этих отдельных частей. Почему бы, напротив, не взять большой военный корабль на абордаж, не посадить в капитанскую рубку своего капитана и не использовать советскую систему, навязав ей желанные для себя цели, что сделать, в общем-то, было совсем не трудно.

Американцы потратили колоссальные деньги и колоссальный труд на то, чтобы СССР рухнул. И когда он действительно рухнул, естественно было предположить, что это обрушение является результатом американской холодной войны. В каком-то смысле это действительно было так. Но нужно было быть очень ограниченными и оптимистически простоватыми публицистами, выдающими себя за интеллектуалов, чтобы не разглядеть в происходящем чего-то гораздо более масштабного и зловещего, нежели простая победа США над СССР.

Несоответствие происходящего этой простоватости ощущалось многими. И эти многие ликующе восприняли эссе Фукуямы. Как-никак в нем говорилось нечто более фундаментальное, нежели совсем уж простоватые восклицания на тему «ура, мы победили в холодной войне!»

Но что же именно говорилось? Говорилось о некоей абсолютной победе какой-то либеральной демократии. Говорилось о том, что налицо «триумф Запада, триумф западной идеи». И что этот триумф «проявляется, прежде всего, в полном истощении некогда жизнеспособных альтернатив западному либерализму». А раз так, то речь идет не просто об окончании холодной войны, не просто о завершении какого-то периода всемирной истории. «Нет, — говорил Фукуяма, — возможно, речь идет не о завершении какого-то периода истории, а о конце истории как таковом». Конец истории для Фукуямы — это «финальная точка идеологической эволюции человечества и универсализация либеральной демократии Запада как окончательной формы правительства в человеческом обществе».

Либеральная демократия для Фукуямы является кульминационной точкой в истории человечества. Все альтернативные этой демократии режимы, по утверждению Фукуямы, ощущают утрату собственной легитимности и добровольно сдают позиции.

На этом почитатели Фукуямы хотели бы поставить точку. Но вся беда состоит в том, что Фукуяма, заявив о конце истории, сказал резко больше того, что хотелось бы его почитателям из числа тех же неоконсерваторов, которые восприняли манифест Фукуямы как легитимацию насильственного экспорта либеральной демократии во все страны мира с помощью вооруженных сил США и их союзников. А как иначе? Если легитимна только либеральная демократия, и она знаменует собой не абы что, а конец истории, то возникает необходимость в окончательном оформлении этого неизбежного конца истории, то есть в насаждении повсюду и везде той формы правления, которая продемонстрировала свое абсолютное превосходство. Такой формой является либеральная демократия в интерпретации Фукуямы.

Здесь мне хотелось бы обратить внимание читателя на то, что манифест Фукуямы в каком-то смысле представляет собой «новую редакцию» коммунистического манифеста Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Когда я говорю, что в «каком-то смысле», то я имею в виду то, что ученые не без юмора называют сходством с точностью до наоборот.

Манифест Фукуямы — это манифест Карла Маркса и Фридриха Энгельса, вывернутый наизнанку. Весь мир, по Фукуяме, должны приобрести не пролетарии, которым нечего терять, а некие либеральные институты, которые уже всё имеют, но хотят иметь еще больше. И всё бы ничего, если бы банальные суждения Фукуямы не дополнялись ссылками на Гегеля и Кожева, у которых, как утверждает Фукуяма, он заимствовал концепцию «конца истории».

Ничтожность манифеста Фукуямы не должна усыплять тех, кто способен увидеть в тексте манифеста не только определенную совокупность мыслей (и впрямь, очень банальных), но и совокупность заявок. Предположим, что на вашей стороне вся мировая сила. И вы можете всех заставить делать то, что считаете должным. Что в таком случае важнее — идиотизм ваших представлений о должном или ваша сила?

Если, например, обладатель такой суперсилы скажет вам, что он считает должным, чтобы все приседали, вытягивая руки вперед и делая небольшие перерывы для принятия пищи и сна, то как вы на это отреагируете?

Если это скажет вам кто-то, не обладающий никакой силой и никаким статусом победителя, предполагающим обязательное наличие этой силы, то вы просто засмеетесь. И, разумеется, не будете приседать. Но если вы — заключенный Освенцима, и это вам говорит главный надзиратель, то тут не до смеха — вы будете приседать, поскольку в противном случае вас расстреляют или удушат в газовой камере.

Кстати, нацисты специально предлагали некие очевидно идиотские правила для того, чтобы сломать заключенных. Причем они рассчитывали на то, что сломает именно идиотизм этих правил.

Манифест Фукуямы в условиях краха коммунизма, являвшегося единственным полноценным противником западного капитализма и капитализма в целом, был не просто текстом. Если бы он был текстом, то все обнаружили бы, что текст состоит из бойко слепленных пошлостей и отмахнулись бы от этих пошлостей. Но манифест Фукуямы был, если так можно выразиться, паратекстом. То есть текстом, который главный надзиратель Освенцима зачитывает находящимся в концлагере заключенным.

Паратекст от текста отличается следующим. Текст — это просто слова о должном. А паратекст — это сначала предъявление собственной победы всей человеческой «дрожащей твари»:

«Слушайте все!

Пункт первый — мы победили, и это вам явлено со всей определенностью.

Пункт второй — наша победа окончательна и бесповоротна.

Пункт третий — вы все будете делать то, что мы считаем должным.

Пункт четвертый — мы считаем должным делать такую-то и такую-то фигню.

Пункт пятый — поскольку мы победили, вы будете делать эту фигню.

Пункт шестой — фигня состоит в следующем (зачитывается манифест Фукуямы).

Пункт седьмой — каждый, кто назовет это фигней и, назвав, откажется выполнять, схлопочет по полной программе. Не считая Саддама Хусейна, с которым мы играем, как кошки с мышкой, первыми из тех, кто схлопочет, будут русские. Вторыми — сербы. А дальше мы сами будем назначать тех, кто должен схлопотать по полной программе, исходя из абсолютного произвола и наслаждаясь этим произволом по праву победителей.

Пункт восьмой — чем глупее то, что вы должны сделать по нашим предписаниям, тем приятнее нам, поскольку вы всё равно это делаете и признаёте наше абсолютное право предписывать вам любые самые идиотские действия, обязательные для выполнения».

Я понимаю, что такое прочтение текста Фукуямы не вполне соответствует законам политической филологии, согласно которым есть только текст с его семантикой, лингвистикой, содержанием, внутренней динамикой. И что анализировать надо именно это. Но понимая, что такое политическая филология, я понимаю и другое. То, что никакого отношения к ней не имеет ни текст Фукуямы, ни другие аналогичные тексты. Потому что самодостаточный политический текст призван транслировать мысли и чувства. А по большому счету — некий смысл как сплав мыслей и чувств. А паратекст, каковым является предъявленное миру сочинение Фукуямы, должен транслировать совсем другое — волю к власти, обнажающую свою природу за счет отрицания мыслей, чувств и всего, что является действительным содержанием человечности. Окончательная воля к власти должна быть идиотской, потому что в этом идиотизме только и может состоять триумф воли победителя над всеми иными слагаемыми человеческого бытия. Останутся эти слагаемые — не будет окончательности воли и окончательности ее триумфа.

Окончательность триумфа воли взыскует абсолютного идиотизма, абсолютной бессодержательности и бесчувственности. А поскольку мысли и чувства, сплавленные воедино, не могут не обладать динамикой и не могут не порождаться ею, то отсутствие динамики и как факта, и как намерения неизбежно обернется отсутствием мысли и чувств.

Гегель, перед которым Фукуяма преклоняется, утверждал, что конец истории будет как минимум концом философии и искусства, то есть мысли и чувства. А также концом той динамики, которая и есть история.

Возникает естественный вопрос, может ли конец философии и искусства, то есть конец мысли и чувства, а также смысла как сплава этих двух компонент, не быть концом человека, а также концом гуманизма. Ответ очевиден. Конец истории по Фукуяме — это конец всего того, что явлено нам в качестве фундамента человечности. И Фукуяма это прекрасно понимает.

От лица американского победителя он говорит миру: «Мы пришли отменить человечность, и вам придется делать всё то, что будет вам предписано во имя ее отмены».

Тем, кто хоть сколько-то сомневается в таком содержании теперь уже не паратекста, а именно текста Фукуямы, я предлагаю осмыслить и адресацию Фукуямы к Гегелю, и адресацию Фукуямы к Кожеву. Поскольку Гегель все-таки более известен читателю, я начну с минимальной информации о том, какое содержание выволакивает Фукуяма своими отсылками к Кожеву.

Александр Владимирович Кожевников, он же — Александр Кожев (1902–1968), не чета Френсису Фукуяме. Это очень крупный и одаренный философ, настоящий ученик Гегеля.

Молодой Саша Кожевников (кстати, племянник известного художника-абстракциониста Василия Васильевича Кандинского, с которым Саша, повзрослев, никогда не прерывал духовную связь) приветствовал Октябрьскую революцию. Но потом (конкретно — в 1920 году) у юного мыслителя (Саше тогда было 18 лет) начались неприятности с ведомством Феликса Эдмундовича Дзержинского, оно же — пресловутая ЧК. Для многих это кончалось известно чем. Но Саша проявил способность к выживанию в экстремальных условиях, и вместо того, чтобы уйти из жизни или оказаться в местах не столь отдаленных, он выехал за границу.

Он учился в Берлинском и Гейдельбергском университетах у выдающегося западного философа Карла Ясперса (1883–1969). Занимался он в ту пору философией нашего замечательного философа Владимира Сергеевича Соловьева (1853–1900). Но ведь учение Соловьева — это даже не интеллектуальный мир, а совокупность интеллектуально-эмоциональных миров. Заниматься всеми этими мирами одновременно невозможно. Уже тогда Александр Кожев начал исследовать один из миров, содержащихся в учении Соловьева. Тот мир, который называется «конец всемирной истории».

Обращаю внимание читателя на то, что для того, чтобы закончиться, история должна а) начаться, б) обладать определенной направленностью. То есть целью, к которой человечество способно идти по определенному пути.

Такой целью для религиозных людей является второе пришествие (еврейского мессии, Иисуса Христа, буддистского Майтреи, Махди в шиизме и так далее).

Блаженный Августин, например, считал, что до конца истории Добро, которое олицетворяет Иерусалим, и Зло, которое олицетворяет Вавилон, сосуществуют. Но в конце истории придет всепоглощающий огонь, и наступит новая жизнь, в которой зла не будет. Такова цель истории для религиозного человека, а отнюдь не только для христианина.

Для утопического социализма целью, а значит, и концом истории, наступающим после его достижения, является искоренение всяческого неравенства и достижение каждым человеком того состояния, при котором он может исполнить любое свое желание. Естественно, предполагалось, что к моменту, когда это состояние будет достигнуто, плохие желания исчезнут.

Для нацизма конец истории — это тысячелетний рейх.

В марксизме и коммунизме — и это надо понять — нет конца истории, кто бы что ни говорил. Маркс утверждал, что «буржуазной общественной формацией завершается предыстория человечества». Понимаете? Предыстория! Как говорят в таких случаях — почувствуйте разницу. Маркс — единственный из тех, кто рассматривает историю как некую направленность, не говорит о конце истории. Он говорит о конце предыстории. Многим хотелось бы стереть разницу между концом истории и концом предыстории. Но это невозможно.

Фукуяма говорит о конце истории как о триумфе либеральной демократии. Это было бы просто жалкой пошлостью, если бы текстуальный лепет не дополнялся воем паратекстуальных бомбардировок. Понимая это, Фукуяма ссылается на Кожева и Гегеля. Ну что ж, вернемся к Кожеву.

(Продолжение следует.)

Сергей Кургинян
Свежие статьи