Итак, в шестидесятые годы прошлого века полузабытый Бахтин вдруг, как по мановению волшебной палочки, становится очень востребованным. Роль «извлекателя Бахтина из забвения», как мы помним, приписывает себе В. Кожинов. По плечу ли была ему, в то время — скромному сотруднику ИМЛИ, столь масштабная задача? Сомнительно. Но так или иначе, в 1963 году в СССР вышла книга Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского», а в 1965-м — «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса».
А одновременно предпринимались действия, направленные на то, чтобы идеи Бахтина получили распространение и за рубежом. Вскоре после опубликования книги Бахтина о Рабле парижское издание Recherches internationals напечатало статью Кожинова «Эстетическая ценность романа», в которой говорилось «о настоящем перевороте в изучении Рабле». Статья предваряла дискуссию именитых западных персон (итальянского писателя Альберто Моравиа, итальянского режиссера Пьера Паоло Пазолини и др.) об этой книге. В результате Бахтин оказался на Западе «замечен». Более того — нашелся человек, который, подобно Кожинову в СССР, стал энергично пропагандировать идеи Бахтина. Имя этого человека — Юлия Кристева.
Кристева — французский исследователь болгарского происхождения. Сфера ее научных интересов включает семиотику, лингвистику, литературоведение, психоанализ. Кристева оказала существенное влияние на формирование постструктурализма — причем находясь под непосредственным воздействием идей Бахтина. Сегодня она известна также как философ, писатель, оратор.
Учитель Кристевой — известный французский семиотик, один из лидеров французского структурализма Ролан Барт — так охарактеризовал свою ученицу: Юлия Кристева «всегда разрушает последний предрассудок, на котором, как считалось, можно успокоиться… она подрывает авторитет, авторитет монологической науки и традиции»__ (выделено мною — А.К.).
Юлия Кристева подрывает авторитет монологической науки и традиции... Но давайте сначала обсудим подрыв авторитета вообще. Если подрывается ложный авторитет, то это надо приветствовать. А если подрывается авторитет благой? Например, авторитет, на который опирается здание государственности? Или если подрывается авторитет отца или учителя? Или если подрываются все авторитеты, а значит, и все жизненные ориентиры?
Юноше,
обдумывающему
житье,
решающему
сделать бы жизнь с кого,
скажу
не задумываясь
— «Делай ее
с товарища
Дзержинского».
Ну, хорошо — подорвали авторитет Дзержинского. Мол, садист, убийца и так далее. Но с кого-то юноша должен делать жизнь? У него должен быть идеальный герой, на которого он хочет походить? Если убиты все авторитеты, значит, таких героев не может быть вообще. А что тогда есть? На что обрекают юношу?
А еще Кристева, как утверждает ее учитель Барт, подрывает авторитет монологической традиции. Какой традиции? Во имя чего?
Да, Просвещение (оно же Модерн) подрывало устои традиционного общества. Но одновременно оно закладывало устои общества современного (Модерна). А если под видом подрыва традиции подрываются все устои? И ничего не создается? Что тогда? Тогда формируется то, что мы называем «Зоной Ч» — никаких традиций, никаких устоев. Как писал Салтыков-Щедрин, «ни бога, ни идолов — ничего». Тут ведь важно именно это «ничего». Если нечто меняется на ничего, то есть ничто, то мы имеем дело с вторжением Тьмы. С буквальным вторжением Тьмы, ибо вторжение Ничто — это и есть вторжение Тьмы (читайте «Тошноту» Сартра).
А еще Кристева, если верить Барту, подрывает авторитет монологической науки. Что такое монологическая наука — это отдельный вопрос. Точнее, отдельный вопрос, как наука может не быть монологической. И понятно, как — отказавшись от претензий на истинность. Но останется ли при этом наука наукой? Истинность подорвана вслед за традицией и авторитетом — а наука осталась?
Но давайте подробнее разберемся, что такое подрыв монологизма — научного или любого другого. Потому что и Бахтин-то Кристевой интересен прежде всего благодаря его идее, согласно которой монологизм необходимо подорвать. Эта идея нашла отражение в книге Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского».
Если монологизм — зло, то что есть благо? Известно, что. Благо — это диалогизм. Монолог — это плохо, диалог — это хорошо. Вроде бы все в порядке. Но только диалог для Кристевой и Бахтина — это совсем не то, что знакомо читателю по его обычной жизни. Это не спор между двумя людьми. Это некое состояние сознания. Сознание должно быть диалогизировано, понимаете? И тогда монологизма не будет.
Для того чтобы сознание было диалогично, в нем одновременно должен присутствовать и тезис, и антитезис. Они должны одновременно присутствовать в каждом слове, в каждом образе и так далее. Ну что ж — это очень опасное, но очень перспективное состояние сознания.
Чем оно опасно — понятно. Если одновременно присутствуют и тезис, и антитезис, то сознание раздвоено. А если и тезис, и антитезис тоже диалогичны, то сознание раздроблено. И это уже чревато шизофренией. Да-да, шизофренией, а не каким-то особым суперперспективным типом открытости сознания.
Суперперспективность же существует только тогда, когда в сознании одновременно с тезисом и антитезисом есть синтез. То есть диалогизм является переходной фазой — от осознания проблемы к ее решению. Или от возникновения мысли к ее разрешению. Как говорил герой любимого Бахтиным Достоевского, брат Иван «из тех, кому не надобно миллиона, а надобно мысль разрешить». Так ведь РАЗРЕШИТЬ!
Значит, сначала в твоем сознании возникает мысль или, точнее, проблема. И не абы какая мысль, не абы какая проблема, а великая мысль, проблема огромная и предельная. Потом ты понимаешь, что разрешить такую мысль, не переведя сознание в диалогическое, то есть расщепленно-бурлящее состояние, ты не можешь. Ты переводишь сознание в это, как говорит Бахтин, пороговое состояние. Но у тебя внутри кипящего тезисно-антитезисного бульона есть синтез. Если его нет, то конец. Если нет синтеза как особого ингредиента, помещенного внутри тезисно-антитезисного бульона, то кончиться это все может только нарастающим безумием, переходящим в полный коллапс.
И Достоевский об этом писал! Но только Бахтин это из своего описания мира Достоевского изъял. Многое он описал в мире Достоевского, а об этом умолчал. Возникает вопрос — почему?
Представьте себе не философско-филологическую, а конкретно психологическую ситуацию — ведь мы, как-никак, занимаемся информационно-психологической войной. Вы, как психолог, переводите сознание человека в диалогическое состояние, но забываете имплантировать в это сознание синтез. Что вы делаете с сознанием? Вы его беспощадно разрушаете. Вы превращаете человека в корчащееся, беспомощное существо.
А если вы проделываете такую операцию не с сознанием отдельного человека, а с общественным сознанием, то вы беспощадно раздавливаете общество. Зачем? Подчеркиваю — вы не переводите общество из одного состояния в другое. Вы фиксируете его в некоем пороговом состоянии, в котором оно будет корчиться вплоть до полного самоуничтожения. А вы будете любоваться этим.
Какой там граф Монте-Кристо! Он любовался муками отдельных негодяев, обрекших его на погибель. А Бахтин, Кристева и другие любуются муками так называемых переходных обществ. Если в сознание этих обществ поместить тезисно-антитезисный диалогизм и полностью изъять из сознания синтез, то эти общества будут корчиться и умирать.
Итак, экспериментатору нужно убедить жертву в том, что она должна диалогизировать свое сознание. Ибо иначе она проблему не решит. Да и вообще, монолог — это плохо («мизерно», как говаривал герой Достоевского). А диалог — это хорошо. А как диалогизировать сознание? Его надо лишить целостности. Целостность надо обозвать монолитностью. И сказать, что монолитность — это ужасно. «Какой вы мизерный, батенька! У вас грубое, монолитное сознание!» А нужно обзавестись другим.
Позвольте, а разве целостность — это всегда грубый монолит? Разве не может быть тонкой, сложно организованной целостности? Уравнивание целостности и грубой монолитности — это мошеннический прием. Предположим, что вы клюнули на него — что дальше?
А дальше вам говорят, что монолитность сознания надо избыть во имя диалогизма. Вам вот так красиво формулируют предложение. А если сформулировать его без мошеннических прикрас, то вам предлагают просто расщепить сознание. Но если вам скажут: «Превратите монолитное сознание в расщепленное», — вы откажетесь. А если вам скажут: «Превратите монологичное сознание в диалогичное», — вы с радостью согласитесь. Между тем, это одно и то же предложение, упакованное в разные словеса.
Итак, вам предлагают шизофренизировать сознание, называя это диалогизацией. Как, наверное, догадывается читатель, больше всего меня здесь интересует общественное сознание, которому объявлена информационно-психологическая война, упакованная в изящную оболочку диалогизации. Впрочем, и когда такие фокусы проделываются с отдельным сознанием — дело дрянь. Перечитайте «Записки из подполья» Достоевского и ощутите, что такое шизофренизация сознания под видом его диалогизации.
Вот только не надо интерпретировать мои рассуждения как огульные поношения диалогизации сознания. Повторяю: диалогизация сознания — это очень сильное и опасное средство. Но для того, чтобы оно не погубило, а спасло, подарило открытие, ответ на мучительный вопрос, принципиально новую мысль, в нем должен присутствовать... код целостности... ген целостности... В общем, целостное начало. Если же это целостное начало изъято — тогда конец. Тогда диалогизация сознания превращается в уничтожение этого сознания — крайне беспощадное средство ведения информационно-психологической войны.
Бахтин консультировал Андропова. А Кристева — кого консультировала она? Если верить многочисленным свидетельствам, продавала она на западном, еще точнее — французском рынке свою ненависть к тому, что покинула... скажем так, к советской Болгарии. Могла ли она при этом не взаимодействовать с Константином Мельником — тем самым, который работал на разрушение Красной Церкви в СССР? Могла ли она не взаимодействовать с Раймоном Ароном?
Мне скажут, что Мельник и Арон — это правое поле, а Кристева была левой — и марксисткой, и маоисткой, и много кем... Ну, и что? И маоисты, и краснобригадовцы, и многие другие были активно задействованы для разрушения советского жизнеустройства. Запрос во Франции на знание тонкой структуры советского жизнеустройства, на подрыв этой структуры как структуры квазицерковной мог исходить только от очень узкого круга людей. И во Франции эти люди замыкались на Арона и Мельника. Монополизировав эту тему, они монополизировали и коммуникации.
И что же получается? Что по одну сторону железного занавеса — Бахтин, вмонтированный в андроповскую систему, а по другую сторону железного занавеса — Кристева, вмонтированная в систему, окормляемую, скажем так, «кругом Мельника–Арона». Между Бахтиным и Кристевой — некий мост. А между Андроповым и Мельником с Ароном — тоже?
Константин Мельник как-то рассказал в интервью, что когда он впервые встретился с Леонидом Шебаршиным (которого он характеризует как «одного из самых блестящих разведчиков»), то сразу же по фотографиям узнал его. А Шебаршин, узнав, в свою очередь, Мельника, тут же сообщил ему: «Я вчера читал книгу вашего прадеда С. П. Боткина о русско-турецкой войне в 70-х годах». А когда Мельник поинтересовался, почему он читает такие книги, сказал: «Потому что я читаю книги до русского несчастья». Заинтригованный Мельник уточнил, а когда же начинается русское несчастье? «И — что удивительно для начальника КГБ — он мне ответил: «17-й год».
И это говорит руководитель советской разведки? Член парткома, борец с «чудовищным Западом», подчиненные которого шли на предельный риск во имя коммунистической идеи? Сознание — сломано. Использовались ли в этом конкретном случае рецепты Бахтина и Кристевой, не знаю. Но то, что данный слом адресует нас к любимому Бахтиным Достоевскому с его диалогизацией сознания — это точно. Фраза Шебаршина вполне достойна «подпольного человека» Достоевского.
Впрочем, таких отдельных эпизодов недостаточно для существа дела. Устройство упомянутого нами моста мы обсудим детально в следующих статьях.