Есть бытовые сюжеты, которые я использую как метафоры. Иногда это сюжеты, взятые из анекдотов, иногда — истории, случившиеся со мной или моими знакомыми. Эти сюжеты порой воспроизводятся мною по нескольку раз, и кому-то может показаться, что они обладают для меня самостоятельной ценностью, то есть нравятся мне сами по себе или адресуют к каким-то ценным воспоминаниям. На самом деле воспроизводимые мною бытовые сюжеты сами по себе лишены для меня какой-либо ценности. Но они очень ценны в качестве поясняющих метафор. Причем их ценность заключается в том, что они в силу их незатейливости, кажущейся легкомысленности не распознаются как источники травматического содержания. Если бы вместо таких сюжетов я начал яростно что-то доказывать, то человек, которому адресовано доказательство, успел бы защититься от транслируемого мной содержания и уподобился бы коту Ваське из басни Крылова, который «слушает да ест». А я тем самым превратился бы в нравоучительного барина, не желающего осознать бессмысленность подобных нравоучений, адресованных игнорирующему эти нравоучения Ваське.
Одна активистка движения «Суть времени» сказала мне, что очень долго не понимала, почему я так настойчиво рассказываю анекдот, в котором официантка спрашивает посетителя ресторана, слишком пристально ее рассматривающего: «Вам меню?», а посетитель отвечает: «Тебю, тебю», а «вот теперь» она поняла, что я имею в виду. На следующий день после такого признания активистка сбежала из движения так, что ее и след простыл. Потому что она поняла, что настоящее участие в деятельности движения требует травматического для нее раскрытия личности, требует отказа от лживых социальных масок, требует жертвенной скромности, а не кривляния по принципу «вот ведь какая я — аж в движении участвую».
Человек, который так кривляется, говоря метафорически, «снимается на фоне Красного проекта», уподобляясь героям песни Окуджавы, которые снимаются на фоне Пушкина. Сниматься ведь можно на очень разном фоне. При этом, снимаясь, ты как бы приобщаешься к тому, на фоне чего ты снимаешься, не тратя слишком много сил на подобное приобщение, не снимая напяленной социальной маски, ничем не рискуя, ничем не жертвуя, и так далее.
Предложить себя как «меню», как прейскурант, как совокупность товаров и подменить этим «меню» «себю»...
Сняться на фоне чего-то и подменить подлинную сопричастность к тому, на фоне чего ты снялся, этаким достаточно безобязательным и безопасным «селфи»...
Удовлетвориться видимостью, даже не попытавшись разобраться с собственной сущностью (а ну как ее и нет вовсе?).
Пушкин посвятил вопросу о соотношении видимости и сущности почти всю седьмую главу своего «Евгения Онегина». Татьяна Ларина посещает дом Евгения Онегина, который покинут предметом ее любви. Ее приветливо встречает ключница Анисья, которая, приглашая Татьяну в барский кабинет, говорит Татьяне:
Здесь почивал он, кофей кушал,
Приказчика доклады слушал
И книжку поутру читал...
И старый барин здесь живал;
Со мной, бывало, в воскресенье,
Здесь под окном, надев очки,
Играть изволил в дурачки.
Дай бог душе его спасенье,
А косточкам его покой
В могиле, в мать-земле сырой!
Для Анисьи нет никакого отличия между старым барином, играющим с нею в дурачки, и его наследником, читающим высокоумные произведения (в каком-то смысле для Анисьи старый барин намного лучше). Но Татьяне-то нужно разобраться в своих чувствах и в том, кому эти чувства адресованы. Она хочет разобраться в адресате, ознакомившись с тем, что он читает. Так сказать, по принципу «узнай, что читает предмет твоей любви, и узнаешь, кто он такой».
Кстати, можно ли по читаемым книгам составить психологический портрет читателя?
Высоцкий считал, что можно. Что «если нужные книжки ты в детстве читал», то и вести себя будешь, как подобает.
Однажды, на одном слете, где исполнялась, в том числе, и эта песня Высоцкого, я заметил, как одна знакомая мне барышня, окаменев, слушала эту знакомую ей песню. Глаза у барышни горели, губы шевелились, повторяя слова. В песне говорилось о том, что надо быть воином и нельзя быть барахлом. Барышня была полным барахлом. Но как глубоко она переживала по поводу песни, которая, казалось бы, отрицала полностью всё, чем являлась сама слушательница!
Но вернемся к Татьяне Лариной, которая, в отличие от барышни, с которой я только что познакомил читателя, уж барахлом-то ни в коей мере не являлась. Татьяна не может удовольствоваться поверхностным ознакомлением с кабинетом, в котором почитывал книги предмет ее страстного обожания. Она просит у ключницы «позволенья Пустынный замок посещать, Чтоб книжки здесь одной читать». И уже на следующий день приходит в кабинет Онегина. И, вдоволь нарыдавшись по поводу своих любовных переживаний, начинает читать те же книги, которые читал тот, кого она полюбила. Только выплакавшись в свое удовольствие, взялась Татьяна за книги Онегина.
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Что же это за мир? Пушкин несколькими штрихами создает модель этого мира, который удивительно похож на мир нынешнего человекоподобного хамелеона. Так что на месте такого хамелеона, он же — наш современник, он же — постчеловек, я бы не стал даже фотографироваться на фоне поэта, который пишет:
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Я бы от себя добавил — и с его способностью сниматься на любом фоне и по любому поводу.
Разбираясь в пометках Онегина, Татьяна... впрочем, здесь лучше процитировать Пушкина.
И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава богу –
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?
То, что Пушкин называет ничтожным призраком, чужих причуд истолкованьем, москвичом в Гарольдовом плаще (кстати, почему москвичом? — Евгений Онегин воспитывался в Петербурге, его в петербургский Летний сад водил гулять его воспитатель), я называю «меню». В этом «меню» может содержаться любой лексикон, включая лексикон движения «Суть времени». Мои ближайшие соратники иногда изумляются по поводу отдельных, временно посетивших наше движение, экземпляров: «Как легко они говорят о жертве, подлинности, служении... Неужели это для них только «меню», только лексикон модных слов?»
Такой человек может менять обличья, они же — состав «меню», никак не связывая и эти обличья, и их перемену с собственной сущностью, то есть с тем, что в анекдоте, используемом мною в качестве метафоры, фигурирует как «тебю».
Когда ты отдельным, наиболее отважным обладателям того или иного «меню» предлагаешь способ добраться до их собственного «тебю», то они испуганно говорят: «А вдруг там пустота?» А активистка, сказавшая мне, что она, наконец, осознала необходимость задействования в своей общественной деятельности собственной жизненной сущности, до которой надо еще добраться, сбежала, повторяю, немедленно и с концами, аргументируя это тем, что сущность эта отсутствует. И что даже если бы она не отсутствовала, никакого желания с ней встретиться и тем более соединиться у нее нет по очень многим причинам. Ну, например, потому что это затруднит жизнь... Что это потребует нового, небезболезненного взгляда на свое прошлое... Что это сделает необратимым принимаемое решение в случае, если решено будет следовать сообразным этой сущности жизненным путем... И так далее.
Эрих Фромм называет то, что я именую «меню», ложным человеческим тяготением к тому, чтобы окружать себя разного рода приобретениями. Такое окружение себя приобретениями Фромм называет «иметь». Он противопоставляет подобному «иметь», являющемуся альфой и омегой общества потребления, общества всеобщего отоваривания, общества, в котором всё на продажу, — некое «быть». И именно это «быть» Фромм именует антитезой капитализму, антитезой обществу эксплуатации вообще — то есть коммунизмом.
Человек, который способен быть, не будет предъявлять себя другим и себе самому в качестве «меню». Он сначала добудет «тебю» как альтернативу «меню», а потом задействует это «тебю» в качестве стержня своего человеческого существования.
Согласен ли я с таким утверждением Фромма? Безусловно! Взяла бы его на вооружение КПСС — не было бы краха Советского Союза и коммунизма. Но значит ли это, что я согласен с Фроммом вообще? Никоим образом. Я уже так много говорил о своих несогласиях с Фроммом, что, как мне кажется, даже самый предвзятый читатель, ознакомившись с моим «фроммоведением», не осмелится сказать, что я воспеваю Фромма, что я приравниваю Фромма к Марксу и так далее.
Я достаточно подробно обсудил ущербность позиции Эриха Фромма по вопросам:
- о степени революционности настоящего марксизма;
- о марксистском отношении к истории как великой роженице, роды у которой должна принять повивальная бабка, которую зовут революция;
- о диктатуре пролетариата как стержне подлинного марксизма.
Я мог бы и далее перечислять свои несогласия с Фроммом, создавая рациональные или эмоциональные тексты, повествующие о таких несогласиях. Но я предпочитаю вновь использовать метафору, заимствуя ее на этот раз не из анекдота, а из сферы обыденности.
Одна моя соратница повела свою малолетнюю дочь в музей, где в центре зала стоял динозавр с ощерившейся пастью. Дочь очень испугалась динозавра. Но, пытаясь совладать со своим испугом, дочь говорила моей соратнице: «Мама, динозавр добренький!»
Эрих Фромм напоминает мне эту малолетнюю дочь моей соратницы. Он зашел в некий духовный зал. В центре зала стоял Маркс, в чем-то сходный с тем динозавром, которого увидела малолетняя дочь моей соратницы. Фромм страшно испугался. И после этой встречи всю жизнь повторял, что динозавр — то есть Маркс — добренький. А вот его последователи: Ленин, Сталин и другие — не добренькие, и потому они извращают Маркса. Фромм принес в жертву этой идее о добреньком Марксе научную глубину и достоверность. Взамен он получил некое признание на Западе. Но Фромм не обменял Маркса на это признание. Фромм удивительно порядочен и полностью лишен желания обменять научную правду на успех. Фромм просто вытеснил, пользуясь его же психоаналитическим языком, тот марксизм, который однажды узрел с таким же ужасом, с каким узрела малолетняя дочь моей соратницы динозавра. Всю оставшуюся жизнь Фромм посвятил двум вещам: серьезному описанию Маркса и марксизма и дополняющим это описание восклицанием, что «динозавр добренький».
Влияют ли эти фроммовские восклицания про добренького Маркса на достоверность и глубину фроммовского марксоведения? Отчасти, конечно, влияют. Но лишь отчасти. При желании можно отделить одно от другого. Кроме того, читатель, перефразируя нелюбимого Фроммом Сталина, может сказать: «У меня для тебя других глубоких тонких и по-настоящему компетентных марксоведов — нэт».
Прав ли был Сталин, когда говорил, что у него для тех, кто сетовал на ущербность советских мастеров культуры, «других писателей — нэт»? Это, к сожалению, вопрос не простой. С одной стороны, Сталин полностью прав. С другой стороны, те писатели, которых он назвал безальтернативными, создали определенный мегатренд, в конце которого обнаружилось фантастическое предательство всего и вся большей частью советской творческой интеллигенции. А также интеллигенции гуманитарной и так далее. Побеждая на одном этапе с помощью своего «нэт», Сталин этим же «нэт» рождал накапливающиеся издержки, превратившие на другом этапе его победу в кошмарное поражение.
Кстати, вполне возможно, что в этом сталинском «нэт» было и определенное лукавство. А в моем марксоведческом «нэт» оно, поверь, читатель, отсутствует. И мы не можем быстро создать новое марксоведение. На это нет ни сил, ни времени. Не буду я тратить годы на изучение немецкого языка с тем, чтобы прочитать Маркса в подлинниках. Не буду я слепнуть в архивах, читая неизданные рукописи Маркса.
Я могу лишь дополнить собственное, весьма умеренное, но не нулевое ознакомление с Марксом такими концептуализациями, которые проникнуты уважением к реальному марксизму. На этой основе я могу соединить собственное чтение Маркса с мнением людей, которые знают Маркса и марксизм гораздо лучше, чем я. Сочетание собственного ознакомления, собственных концептуализаций и чужих экспертных суждений, в случае если речь идет об экспертизе высшего уровня, способно, как мне кажется, сдвинуть с мертвой точки то, что касается такого понимания марксизма, которое только и может востребовать эпоха краха марксизма и коммунизма.
Сдвинуть с мертвой точки всё, что касается современного марксоведения, — это уже кое-что, не правда ли? Остальное должны доделать другие. Эрих Фромм для меня является и одним из немногих настоящих знатоков Маркса, и этим самым испуганным ребенком, восклицающим о том, что динозаврик добренький.
Отделим одно от другого и вчитаемся в то, что является адекватной оценкой подлинного знатока и ценителя.
Для меня очень важно, чтобы у читателя не было никаких сомнений в том, что Эрих Фромм, этот глубоко светский человек, великолепно знавший Маркса, читавший Маркса в оригинале, знакомившийся с работами Маркса, хранящимися в таких архивах, которые далеко не для всех доступны, любивший Маркса по-настоящему и потому потративший бездну времени на его изучение, обладавший интеллектуальными возможностями и интеллектуальным аппаратом, позволявшими адекватно воспринимать содержание Марксовых работ, улавливать нюансы смысла, — полностью уверен в сопричастности реального Маркса той самой метафизике, в основе которой находится противоречие между жизнью и смертью.
Я привел цитату из книги Эриха Фромма «Иметь или быть», ориентируясь на русский перевод, предложенный во втором дополненном издании этой книги, вышедшей в издательстве «Прогресс» в 1990 году. Издательство «Прогресс» — одно из самых авторитетных советских издательств. К печати это издание книги Фромма готовил доктор философских наук Владимир Иванович Добреньков, очень добросовестный и компетентный специалист. Переводили Фромма тоже очень добросовестные и компетентные переводчики (Н. И. Войскунская, И. И. Коменкович, С. В. Федулов). Год издания в каком-то смысле оптимален, потому что советская начетническая цензура уже умерла, а постсоветская псевдобуржуазная халтура еще не набрала обороты. Но все-таки речь идет о переводе, причем с английского, а родной язык для Фромма — немецкий. В других изданиях имеет место попытка смягчить фроммовское утверждение о том, что для Маркса конфликт между трудом и капиталом — это конфликт между жизнью и смертью.
В 2000 году в издательстве «АСТ» вышла та же книга Фромма (в постсоветский период она выходила неоднократно). В ней процитированное мною фроммовское утверждение «Для Маркса вопрос стоял так: «Кто должен править кем? Должно ли живое властвовать над мертвым или мертвое над живым?» Социализм для него олицетворял общество, в котором живое одерживает победу над мертвым» претерпело определенную метаморфозу и звучит уже так: «Для Маркса вопрос стоял так: «Кто должен править кем? Должно ли живое властвовать над отжившим или отжившее над живым?» Социализм для него олицетворял общество, в котором живое одерживает победу над отжившим».
В этом переводе мертвое превращается в отжившее! Казалось бы, какая разница! На самом деле, разница велика. Вводит ли Эрих Фромм в оборот понятие «мертвое» в качестве чего-то, имеющего отношение к социальному бытию? Обладает ли мертвое способностью существовать наряду с живым? Биологически и вульгарно-материалистически мертвое такой возможности лишено. Оно не может выступать в качестве слагаемого социальной и любой другой жизни. Оно не существует на арене жизни. Всё, что умирает, уходит с этой арены — так считают вульгарные материалисты, выдающие себя за марксистов. Но что считал по этому поводу Маркс? Можно ли, отвечая на этот вопрос, доверять Фромму? И что Фромм говорил на самом деле?
Доверять Фромму в этом вопросе можно. И потому, что Фромм — глубокий знаток марксизма. И потому, что Фромм никак не может ожесточать марксизм: он должен делать его «добреньким», то есть гуманистическим. И если бы Фромм хотел говорить об отжившем, а не о мертвом, то он об этом бы и говорил. Разбираясь в этом существенном нюансе, я обратился к оригиналу, причем немецкому. Потому что как бы хорошо Фромм ни знал английский язык, немецкий для него всё равно родной.
Вот как звучит тот немецкий текст из книги Фромма, с которым я ознакомил читателя, приведя русский перевод. Теперь я привожу оригинальный текст: «Für Marx lautete die Frage: Wer soll über wen herrschen? Soll das Leben die Toten, oder sollen die Toten das Leben beherrschen? Der Sozialismus stellte für ihn eine Gesellschaft dar, in der das Leben über die Toten gesiegt hatte».
По-немецки Leben — это жизнь, а Tod — это смерть, Tote — это мертвец, во множественном числе Toten — мертвецы. Soll das Leben die Toten, oder sollen die Toten das Leben beherrschen? — означает в переводе именно «должно ли живое властвовать над мертвым или мертвое над живым». Никакого «отжившего» тут нет. Третья танковая дивизия СС — SS-Panzer-Division «Totenkopf» — это же не дивизия «Отжившая голова», а дивизия «Мертвая голова», правда?
Попытка исказить мысль Фромма, согласно которой у Маркса имеет место конфликт между мертвым, оно же — капитал, и живым, оно же — труд, путем замены как бы неразумного слова «мертвое» словом «отжившее» не выдерживает критики. Оно вопиюще не соответствует оригиналу, и это — главное. Но оно еще и искажает мысль. Причем по понятной причине. Хочется, знаете ли, причесать Фромма, приблизить его к некоему сообществу разумных людей, для которых «отжившее» — это понятная категория, а «мертвое», если речь не идет о том, что находится в морге или могиле, — источает неприятный метафизический запах.
Понятно, что имеет в виду религиозный человек, говоря о мертвых вживе. Но коммунистическая, марксистская метафизика не должна быть адресована только религиозным людям. Другое дело, что она должна быть приемлема для религиозных людей. Но она должна быть столь же приемлема и для людей, которые либо вообще никак не сопричастны религии, либо находятся с нею в достаточно сложных отношениях.
В 1869 году британское «Метафизическое общество» предложило видному английскому зоологу, профессору Томасу Генри Гексли (1825–1895) принять участие в работе Общества.
Гексли был яростным дарвинистом, его называли «бульдогом Дарвина».
Это, казалось бы, делало невозможным участие Гексли в обществах, занимающихся метафизикой. Но Гексли принял участие в работе Общества. И написал по этому поводу следующее: «Когда я достиг интеллектуальной зрелости и начал задаваться вопросом, кто же я — атеист, теист или пантеист, материалист или идеалист, христианин или свободно мыслящий человек — я пришел к выводу, что мне не подходит ни одно из этих наименований, кроме последнего».
Пытаясь честно ответить себе самому на вопрос о своей мировоззренческой ориентации, Гексли ввел понятие агностицизма.
Агностик — это человек, который, не отрицая существование бога, не входит ни в одну из религиозных конфессий и, более того, заявляет о том, что он, не отрицая существование бога, не настаивает при этом на его существовании.
Гексли не был первооткрывателем этого самого агностицизма. Агностицизм существовал с глубокой древности не только в западном античном мире, но и на Востоке.
Ну и как же агностик должен относиться к понятию «мертвый вживе»? Ведь оно имеет наиболее внятный характер в случае, если под мертвым вживе понимается человек, который духовно умер, но продолжает физически существовать.
Что такое для агностика духовная смерть? Что она такое для абсолютно светского человека? И, наконец, что она такое для Маркса и марксистов? Ведь если верить Фромму, а ему, как знатоку Маркса, можно верить, Маркс сражался с капитализмом как с источником духовной смерти человечества. Впрочем, и без Фромма можно уловить следы такого сражения даже в наипростейших работах Маркса. В том же «Манифесте», например.
В нем, по сути, говорится о том, что капитализм утопил всю духовную жизнь людей в ледяной воде эгоистического расчета. Далее в «Манифесте» сказано, что в этой воде были утоплены не только религиозный экстаз и рыцарский энтузиазм (поди еще разберись, не радуется ли Маркс подобному утоплению), но и личное достоинство человека, совесть как таковая. Что весь человек превратился в товар. А ведь такое превращение невозможно без духовного умирания! Которое Маркс называет отчуждением от родовой сущности.
По сути, нет никакой разницы между Марксовой теорией отчуждения от родовой сущности и метафизической концепцией, согласно которой духовная смерть может сочетаться с физической жизнью. Причем не обязательно с жизнью гаснущей. Возможно сочетание духовной смерти с бурным расцветом физической жизни. Конечно, такой расцвет будет недолговременным, но что с того?
В своих «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркс пишет: «Подобно тому как в теоретическом отношении растения, животные, камни, воздух, свет и т. д. являются частью человеческого сознания, отчасти в качестве объектов естествознания, отчасти в качестве объектов искусства, являются его духовной неорганической природой, духовной пищей, которую он предварительно должен приготовить, чтобы ее можно было вкусить и переварить, — так и в практическом отношении они составляют часть человеческой жизни и человеческой деятельности».
Если есть духовная неорганическая природа, духовная пища и есть возможность отчуждения от этого, то налицо и возможность духовной смерти, не правда ли? Причем не обязательно сопряженной со смертью физической. Далее Маркс пишет: «Сознательная жизнедеятельность непосредственно отличает человека от животной жизнедеятельности. Именно лишь в силу этого он есть родовое существо. Или можно сказать еще так: он есть сознательное существо, т. е. его собственная жизнь является для него предметом именно лишь потому, что он есть родовое существо. Только в силу этого его деятельность есть свободная деятельность. Отчужденный труд переворачивает это отношение таким образом, что человек именно потому, что он есть существо сознательное, превращает свою жизнедеятельность, свою сущность только лишь в средство для поддержания своего существования».
Что с полной очевидностью вытекает из вышеприведенного? То, что отчужденный труд — это духовная смерть. А значит, Фромм прав. Маркс действительно рассматривает капитал, с неумолимостью наращивающий отчуждение, как источник духовной смерти человека и человечества. А труд — в качестве антагониста капитала, то есть антагониста духовной смерти, то есть как источник духовной жизни.
Выдвигая в качестве основного противоречия противоречие между духовной жизнью и духовной смертью, оно же — противоречие между трудом и капиталом, Маркс создает метафизику за рамками религии. Ибо столкновение между жизнью и смертью, сражение со смертью во имя жизни есть альфа и омега подлинной метафизики, которая совершенно не предполагает ни канонической религиозности, ни даже приверженности к чему-то типа агностицизма.
(Продолжение следует.)