Активные воздействия могут быть прямыми и косвенными. Прямое активное воздействие имеет целевой характер. Ты осознанно генерируешь тот или иной импульс, направленный на то, что должно быть раскрыто с помощью твоего воздействия. Этот импульс может быть информационным, политическим или иным. С точки зрения кибернетики, исследующей такие воздействия, не важно, является ли их объектом человек, то или иное месторождение или какая-то техническая система. В любом случае нечто посылается на вход системы, и далее отслеживаются ее реакции и изучаются ее характеристические особенности.
Косвенное активное воздействие не имеет целевого характера. Ты можешь оказать активное воздействие на другого человека просто фактом своего существования. Но ты не предполагаешь такой возможности, не планируешь такого использования, чтобы кого-то тем или иным образом возбудить. Но ты возбуждаешь.
Леваки, которыми пришлось в итоге заняться, возбудились от одного факта существования «Сути времени» вообще и меня как ее лидера в частности.
Подобное косвенное воздействие на различных людей и различные слои общества мне хорошо знакомо, причем не только по общественно-политической деятельности. В начальный период перестройки, еще до того, как она стала очевидным деструктивным безумием, в Каунасе проходил фестиваль профессиональных театров-студий, которые еще только начали создаваться. Руководимый мною «Театр на досках» был первопроходчиком в том, что касалось этих новых форм профессионального театрального бытия. А меня сделали аж секретарем Театрального союза, отвечающим за эти формы бытия.
На фестивале «Театр на досках» показал спектакль «Борис Годунов». После этого спектакля часть присутствовавших на фестивале театроведов так возбудилась, что решила сочинить письмо в Министерство культуры СССР с требованием закрыть «Театр на досках». Высокие должностные лица, присутствовавшие на фестивале, комментируя это обращение, говорили мне: «Что вы с ними сделали? Вы их свели с ума! Мы на новом этапе вообще не предполагаем каких-либо запретов. И уж тем более по непонятной причине. Чем их так возбудил ваш спектакль? Что случилось? Что породило этот дурдом?»
Если вывести за скобки спецфактор, породивший то, что они назвали дурдомом, а этот фактор существовал, потому что уже тогда я по причине своей неангажированности и невесть откуда взявшейся готовности защищать Советский Союз не давал покоя одному недавно покинувшему земной мир высокопоставленному спецслужбисту, то остается это самое косвенное активное воздействие, порожденное самим фактом существования. Одна из ленинградских театральных критиков, если мне не изменяет память, аж доктор искусствоведения, сказала по этому поводу напрямую: «Если показанное нам является спектаклем, то я не критик. Потому что я не способна это обсуждать. А если я критик, то показанное нам не является спектаклем». Сделав паузу, она добавила: «Я, конечно, понимаю, что это спектакль, но я же не скажу ни себе, ни другим, что я не критик. Поэтому я буду говорить, что это не спектакль».
То есть для данного персонажа нестерпим был сам факт существования чего-то такого, что относилось к сфере его компетенции и что он не мог понять. Такой факт вызывал бешеное раздражение.
Прошло аж тридцать лет. И некий московский режиссер снова стал требовать запрета нашего театра примерно по той же причине. То есть потому, что для него нестерпим факт существования этого театра. Что именно этот факт задевает — отдельный вопрос. Идеологические струны… Комплекс собственной неполноценности… Не об этом сейчас речь, а о том, что это существование бок о бок с тобой чего-то другого почему-то нестерпимо. Причем рациональных объяснений нет. Ты не являешься конкурентом, но что-то нестерпимо. И причина примерно понятна. Когда это рядом с тобой существует, то тебя как бы нет. Но ты же не признаешь, что тебя нет. Поэтому ты будешь настаивать на том, что этого не существует. Или что это надо уничтожить, дабы оно не нашептывало тебе: «Эй, раз это есть, то тебя-то на самом деле нет. Раз это нечто, то ты ничто».
Нужно очень сильно вытеснить острое ощущение собственной ничтойности для того, чтобы так сильно ненавидеть чужую и чуждую себе чтойность.
Тонны такой ненависти были излиты и изливаемы до сих пор в связи с моим участием в тех или иных телевизионных проектах. Причем с годами я научился отделять идеологическую ненависть, порожденную тем, что ты убедительно защищаешь ненавидимую твоим оппонентом позицию, от ненависти иной. Той, которая порождена вытесненным острым ощущением собственной ничтойности.
Иногда два эти типа ненависти сплетаются воедино. А иногда нет.
Иногда на это всё накладывается какой-нибудь спецфактор, то есть куратор ненавидящих требует, чтобы эта ненависть на тебя излилась. А иногда этого спецфактора нет.
В случае с так называемыми леваками всё сплелось воедино. И спецфактор с украинской, да и иной пропиской, и идеологическая ненависть, и ненависть из разряда вытесняемой этими леваками из своего сознания ничтойности.
Я не могу здесь подробно излагать случаи, когда про эту ничтойность говорилось напрямую. Потому что обсуждение подобных экзистенциальных вопросов является в данном случае для меня сугубо инструментальным. Оно мне нужно не само по себе, а чтобы, что называется, ввести читателя в курс дела. Иначе он отчасти не поймет, почему, собственно, я затеял этот разговор. Чтобы обсуждаемое осталось именно некой вводной, а не превратилось во что-то самодостаточное, нужно соблюдать принцип минимальной достаточности и не поддаваться соблазну подробного изложения даже очень значимых частностей.
Итак, будучи идеологическими оппонентами леваков, будучи чем-то, задевающим комплекс леваческой ничтойности, и оказавшись объектом, атакуемым серьезными иноземными и местными силами, курирующими левачество, «Суть времени» в целом и лично я как ее лидер оказали на это самое левачество активное косвенное воздействие.
Это воздействие породило нечто, выходящее за рамки норм современной пакостности, притом что эти рамки в нынешнем обществе эластичны донельзя.
Леваки стали собирать против «Сути времени» не просто компрометирующую информацию, что в принципе допустимо в случае борьбы с конкурентом, — они стали собирать самые дикие и неправдоподобные слухи, извергаемые из недр собственной низости теми, кого движение исключило из своих рядов.
Почему я считаю, что это является выходом за некие современные рамки? Потому что тот же Зюганов, например, не привлекает к компрометации своего конкурента Жириновского тех, кого Жириновский выгнал из партии. И Жириновский не делает того же самого по отношению к Зюганову. А ведь могли бы. И никакой особой щепетильности эти политики не проявляют, являясь яркими примерами эластичности нынешних рамок допустимого. Но при этом какое-то смутное понятие о том, что использовать в борьбе с противником пакости, которые порождают изгнанные противником из его партии персонажи, и недопустимо (этак ведь и с тобой это будут делать), и неэффективно (все скажут — выгнали такого-то пинком под зад, и он теперь несет невесть что).
Но и Зюганов, и Жириновский, и другие, будучи вполне себе эластичными политиками, сохраняют какую-то внутреннюю самость. Сколь бы эта самость ни была изгвазданной или незатейливой — она тем не менее есть. А раз она есть, то ничтойности нет и не может быть. И Зюганов, и Жириновский, и другие убеждены в том, что они есть. Может быть, не в том смысле, какой для них особо желанен, но в каком-то соседнем. А значит, нет ничтойности. И в этом убеждаешься по факту лицезрения данных политиков, по факту их политического поведения, изложения ими своих позиций. Что-то может показаться тебе неубедительным, что-то избыточным, что-то чуждым. Но какое-то содержание, повторяю, есть. И как-то это содержание связано с совокупным политическим бытием того, кто это содержание излагает. А значит, есть и само это совокупное политическое «есть». А где есть оно, там нет ничтойности.
Потому что только ничтойность, только гложущая внутренняя пустота может подвигнуть на использование в борьбе с противником больных, несчастных и, мягко говоря, не всегда адекватных людей, которым этот противник вынужден был дать рекомендацию, аналогичную той, которую дал один герой Грибоедова, сказав другому герою этого произведения: «Друг. Нельзя ли для прогулок Подальше выбрать закоулок».
Те, кому была дана эта рекомендация, опозорились публично на глазах у всего движения «Суть времени». Любая апелляция к их суждениям ничего не даст с точки зрения планируемого раскола «Сути времени». Потому что «Суть времени» только сплотится по факту изречения определенной неубедительной пакостности хорошо знакомыми лицами, обладающими определенными свойствами.
И тем не менее леваки позволили себе именно это. Переступив через все запреты нравственного и политического характера, они заявились не куда-нибудь, а в святая святых нашего движения — в Александровскую коммуну. И стали предпринимать позорные попытки собрать на коммуну какие-нибудь компрометирующие сведения у жителей поселка Александровское.
Живая реальная жизнь всегда порождает те или иные конфликты. Когда коммуна живет бок о бок с поселком, то таких конфликтов не может не быть. Кого-то увольняешь по тем или иным причинам с работы. С кем-то обнаруживается избыточная несхожесть характеров. Но поселок, затерянный в костромской глуши и очень проблемно существующий в этой глуши на протяжении постсоветского периода в условиях закрытия градообразующего предприятия, с презрением отверг левацкие заходы. И сформулировал свою позицию публично, назвав приехавших левацких гостей людьми бесчестными. И доказав, что никакие постсоветские деградационные процессы у простых людей не могут полностью изъять из их человеческого естества какие-то представления о честном и бесчестном, должном и недолжном.
Тогда леваки стали собирать по крупицам всю грязь, источаемую совсем уже неадекватными бывшими сутевцами, лишенными начисто всяческой способности различения добра и зла, чести и бесчестия. Когда человек лишен начисто такой способности, то прежде всего это отражается на его лице. Недаром китайцы придают такое огромное значение «потере лица».
Стирание грани между честью и бесчестием, добром и злом очень сказывается на всем лице, но прежде всего на глазах. Очень крупные театральные деятели говорили: «Глаза не загримируешь». Глаза в таком случае стекленеют, выпучиваются, наливаются внутренней пустотой и специфической мутностью. Что и было явлено в передачах леваков, призванных скомпрометировать Александровскую коммуну и сутевцев в целом.
Передачи леваков породили ту общественную реакцию, которая создателями этих передач никоим образом не планировалась. Люди, не лишенные компетентности, начали размышлять на тему о том, кто же заказал эту пакость. И делиться подобными размышлениями как с обществом в целом, так и с нами. Часть этих размышлений очень убедительно доказывала наличие прямой связи между ничтожными леваками и очень серьезными деструктивными силами, ориентированными на организацию в России новой перестройки и обладающими возможностями, необходимыми для осуществления подобного замысла.
Дать настоящий бой этим силам можно было только на их территории, каковой к тому моменту стала территория ущербного, ничтожного, но окормляемого новыми перестройщиками левацкого движения.
Дать бой на этой территории можно было, только ознакомившись всерьез с природой левачества, опекаемого новыми перестройщиками. Это мы и сделали. А сделав, убедились, что понапрасну пренебрегали левачеством по причине его ничтожности. Что, как справедливо утверждала Новелла Матвеева, ничтожное и впрямь может обладать огромной существенностью.
Мы на предыдущем этапе совершили ошибку, не заметив левачество по причине его ничтожности и забыв, что ничтожное ничтожному рознь. Но мы на следующем этапе эту ошибку исправили. Подобное исправление я называю, адресуя к поэме Новеллы Матвеевой, да и к творчеству Питера Брейгеля в целом, «политическим брейгелианством». Я никоим образом не собираюсь ставить наш сериал «Измена под красной маской» в один ряд с великими полотнами Питера Брейгеля Старшего. Но, во-первых, я веду речь о политическом, а не о художественном брейгелианстве.
Брейгель как художник создавал великие полотна, руководствуясь духом своей эпохи. А современный политик, исповедующий брейгелевский подход к ничтожному, должен выпускать определенные, не лишенные художественности, но и не сводимые к ней аналитические продукты, существенные для информационного общества, в котором он обитает.
Во-вторых, у Брейгеля даже в художественном смысле были последователи, которые продолжили использование его художественного метода с очень разными, но в общем-то вполне достойными результатами. Поэтому правомочно говорить о любом, в нашем случае — политическом, брейгелианстве не в высокомерном (мы-де велики, аж как сам Брейгель), а в ином ключе. И говорю я здесь только о том, что мы политическим образом, сообразуясь с новой ситуацией, используем брейгелевский метод специфической аналитики. Той, которую Новелла Матвеева по сути назвала аналитикой ничтожности, а мы называем, следуя за Хайдеггером и другими экзистенциалистами, аналитикой ничтойности, настаивая на том, что между ничтожностью и ничтойностью есть существенное различие. Притом что это понятия и однокоренные, и сходные.
Можно быть человеком ничтожным, но имеющим какое-то очень малое и потому именуемое ничтожным содержание, а можно быть человеком пустым. Или, точнее, опустошенным настолько, что содержанием становится пустота. И тогда этот человек не ничтожен, а ничтоен. Его внутреннее содержание не некое малое «нечто», а это самое «ничто». И потому данное содержание нужно исследовать особым образом. Осознавая при этом, что массовое производство человеческой ничтойности есть главная темная особенность XXI столетия, требующая особо пристального внимания, связанного с судьбой гуманизма именно в этом столетии.
Брейгель жил в традиционном обществе, еще только начавшем разлагаться на определенный манер. А мы живем в постсовременном обществе, которое успело и завершить разложение, уловленное Брейгелем в момент, когда оно только начиналось, и начать новое разложение качественно иного характера. То разложение, которое вскоре сможет окончательно разобраться с гуманностью во всех ее религиозных и светских обличиях. Причем в отличие от всех других вторжений темного начала в человеческую историю это разложение может оказаться особо эффективным в своей погибельности именно потому, что оно будет основано на обретении способности к массовому производству ничтойности.
А, в-третьих, политическое брейгелианство — это, конечно же, метафора. Но это метафора, позволяющая раскрыть значение ничтойности в XXI веке и природу этой ничтойности.
Раскрытие природы ничтойности невозможно без осознания того, что влечет за собой всяческий — в том числе и прежде всего информационно-психологический — фагоцентризм. Именно фагоцентризм, по моему глубокому убеждению, является главным темным изобретением XXI века.
Фаги были всегда. Но никогда они не приобретали такого значения, как сейчас. И не занимали того места в обществе, которое занимают сейчас. И не обладали теми возможностями, которые имеют сейчас. И не были востребованы настолько, насколько востребованы сейчас. И не получали отпора от иных социальных групп и сущностей в такой малой степени, как сейчас.
Адресуя читателя к фагам, то есть пожирателям, я имею в виду не людоедов, то есть антропофагов, и не вирусы, пожирающие бактерии, они же — бактериофаги. Потому что фаги — это пожиратели всего чего угодно. Их основное свойство — абсолютно отрицательное самоопределение и такое же, ничего кроме отрицания в себе не содержащее, самоосуществление.
Что такое двуногий говорящий фаг, которого иногда по ошибке принимают за человека? Оговорюсь, что мое «принимают за человека» не содержит в себе отрицания принадлежности данного существа к роду человеческому. В равной степени не содержит оно и скрытой адресации к пресловутой недочеловечности, неполноценной человечности. Речь, конечно же, идет о другом, но это другое на самом деле крайне небезопасно. И имя ему — ничтойность.
По определенным причинам, которые здесь подробно обсуждать невозможно, существо, соглашающееся превратиться из настоящего, сколь угодно несовершенного человека в фага, отказывается от какого-либо своего позитивного содержания, наличие которого и есть определяющее свойство настоящего человека. Место этого содержания у особи, превратившейся в фага, занимает та пустота, которую мировая культурная традиция называет по-разному. Иногда духовной пустотой, иногда просто человеческой опустошенностью.
Обсуждая подобные вопросы, мы всегда будем находиться в очень тягостной зависимости от прискорбной невнятности, в которую погружены все рассуждения о душе и духе. Эта невнятность порождена тем, что подобные рассуждения веками и тысячелетиями были монополизированы теми или иными религиями. Которые, осмысливая подобное на своем языке, добились впечатляющих результатов. Но эти результаты были неразрывным образом связаны с религиозным языком, под которым я понимаю не те или иные тексты, а методы осмысления всего на свете.
Я не буду здесь подробно разбирать того, в какой степени эти религиозные методы осмысления были и остаются зависимы от древнегреческого опыта. Если читатель захочет в этом убедиться, то ему достаточно будет прочитать любое произведение того же Блаженного Августина и с изумлением обнаружить, что все проклятия, адресуемые христианами древнегреческому язычеству, поразительным образом сочетаются с поклонением христианских философов перед Платоном, Аристотелем и предлагаемыми ими великолепными, но далеко небезупречными и небезопасными методиками осмысления всего на свете.
Предположим, что буддистская, даосская или иная религиозность, совсем далекая от средиземноморской ойкумены, проявляет зависимость не от древнегреческих, а от иных философствований, в которых иными способами постулируется та же размытость и недосказанность во всем, что касается вопросов души и духа, которая, по моему убеждению, является опаснейшей теневой стороной весьма уважаемой мной античной философской традиции, унаследованной и переосмысленной великими христианскими философами.
По мне, так на Востоке наиболее опасно то, что имеет место заигрывание с пустотой, под которой иногда подразумевается некая драгоценная творческая потенция, из которой выныривают те или иные творческие результаты, а иногда и нечто прямо противоположное, отрицающее созидательность как таковую во всех ее вариантах, включая собственно творческий.
И это свойство Востока, опасное и драгоценное одновременно, загадочным способом в древнейшие времена было передано туда, где в итоге начало развиваться творческое созидательное начало в его антипустотном, пустоту отвергающем варианте.
Древний Восток не темен и деструктивен, как это полагают многие любители Запада. И он не отгорожен от древнего Запада какими-то непроходимыми стенами. Не восточное отношение к человеку, порожденное преклоняющимися перед пустотой религиями, является врагом гуманизма, построенного на благоговении перед созиданием и созидающей человеческой личностью. Врагом гуманизма является преклонение перед антисозидательной пустотностью, родившееся тогда, когда гипертрофия пустоты как исходного начала превратилась в отрицание творческой пустотности, этого лона созидания, и восхваление антисозидательной пустотности, пустотности как отрицания созидательности.
А это отрицание, конечно, наиболее бурно расцвело на Востоке, входя в конфликт с восточной же творческой созидательностью как тем, что выныривает из плодоносящей пустоты, фактически не отличимой от полноты.
Поэтому я здесь никоим образом не хочу демонизировать Восток в его преклонении перед пустотностью. Я просто хочу сказать, что преклонение на Востоке перед антисозидательной пустотностью в силу многих причин оказалось большим, чем то же преклонение на Западе. И что, конечно же, древнеперсидская религиозность, древнеиудейская религиозность, христианство, ислам и все религии, ориентированные на поклонение богу-творцу, препятствовали восхищению перед антисозидательной пустотностью, которую бог-творец преодолел в акте творения, продемонстрировав, что антисозидательность этой пустотности не обладает абсолютным могуществом.
Возникнув как преклонение перед всеблагим богом-творцом, преклонение перед творчеством потом перешло в светскую культуру. Творческий человек, человек-созидатель стал в одинаковой степени ориентиром и для религии, преклоняющейся перед творчеством бога, и для той пострелигиозной гуманистичности, которая унаследовала преклонение перед творчеством и творческой созидательностью, оторвав и творчество, и эту его созидательность от трансцедентального божественного начала.
Но каково же это начало?
Какое единое имя даровано ему религиозным и светским человечеством? Притом, что одно лишь это имя объединяет религиозных и светских людей в том, что касается преклонения перед творчеством и творческой созидательностью.
Совершенно очевидно, что такое имя, ставшее для человечества олицетворением любой творческой созидательности, — это дух как высшая творческая способность, позволяющая извлекать нечто из ничто, придавая этому «нечто» благой характер в случае, если нечто извлечено духом, или злой характер, если нечто извлечено антидухом.
Но кроме духа и антидуха есть и это самое «ничто». Есть отрицательная — враждебная любому созиданию и любому оформлению — пустота, которой дух очевидным образом противостоит с предельной бескомпромиссностью, притом что отношение антидуха с этой пустотой носит очень сложный характер, никоим образом не сводимый к подобной бескомпромиссности.
Вот эта-то пустота и является сегодня порождающим началом, распространяющим внутри человечества сверхопасный вирус ничтойности. Сколь бы ни велика была эта пустота, сколь бы масштабный зловещий характер она ни имела, связь между нею и наимельчайшей ничтойностью несомненна. Да, это связь между темным и зловещим величием и малостью, воющей от своей болезненной убогости. Но это одновременно связь между Великой и темной Матерью и ее остервенелыми детищами. Ничто так не угрожает человечеству на современном этапе, как это лоно ничтойности и порождаемое лоном воющее отчаяние.
Именно эту связь уловила Новелла Матвеева в творчестве Питера Брейгеля старшего. И именно она исследуется в том, что я называю политическим брейгелианством. Не было бы ее, никакой таинственности ничтожного или точнее ничтойного тоже не было бы. Но ведь эта подлая и зловещая таинственность и впрямь наличествует, не так ли?
(Продолжение следует.)