Я уже не раз задавал в разных аудиториях один и тот же вопрос — зачем правящему буржуазному классу нужно вытворять всё, что он вытворяет на Западе и пытается насадить во всем мире? Зачем ему все эти ювенальные юстиции, все эти гендерные извращения, все эти постмодернистские выверты с их выставляемой напоказ аморальностью, всегда дополняемой тем или иным антибуржуазным кокетством — иногда леваческим, а иногда и оккультно-фашистским? Разве этот же буржуазный класс в XIX и первой половине XX века, когда он был уже стопроцентно господствующим, не выжигал огнем всё то, что сейчас он так яростно насаждает? Разве он не карал половые извращения как тяжелые преступления? Разве он не противодействовал разрушению морали, разве он не сражался за то, чтобы буржуазная семья была предельно крепкой? И как он мог за всё это не сражаться, если ему, с одной стороны, до зарезу нужны были трудолюбивые рабочие, способные, создавая пушки, корабли, самолеты, автомашины, осуществлять достаточно тонкие производственные процедуры? И если ему, с другой стороны, нужно было, чтобы сам он, этот лидирующий класс нового буржуазного общества, оно же — индустриальное общество, проявлял необходимые господину качества, управляя трудом индустриальных рабочих, в каком-то смысле подавая этим рабочим пример?
Я не раз задавал вопрос о том, может ли господствующий класс измениться до неузнаваемости, оставаясь господствующим классом в рамках одного и того же общественного уклада. То есть, конечно, он может разложиться так, как разлагались римляне и эллины на позднем этапе своего развития, так, как разлагалась феодальная аристократия, опять же, на позднем этапе своего развития.
Но является ли тогда разложившееся общество всё тем же обществом? Почему общество, отказавшееся от моральных устоев и от многого другого, то есть общество, неузнаваемо изменившее свое общественное лицо, надо называть тем же обществом, что и общество, воспевающее эти моральные устои и всё то, что к ним прилагается?
Я понимаю, что ребенок и старик — это один и тот же человек. И что юная целомудренная девушка может со временем превратиться в презирающую мораль и человеческую чистоплотность женщину легкого поведения. Но в этих случаях залогом того, что личность сохраняет единство при всех вопиющих отличиях, характеризующих разные фазы ее становления личности, является легко прослеживаемое единство этой самой личности. Причем речь идет о самом очевидном единстве — телесном, прежде всего. Тело юной целомудренной девушки и тело потасканной проститутки — это одно и то же тело, претерпевшее существенные метаморфозы, носящие порой сокрушительный характер, но сохраняющее свое единство. Один и тот же камень может под воздействием воды, ветра, смены температурных режимов очень сильно измениться. Но изменяясь, он остается одним и тем же камнем, на который время накладывает всё новые и новые отпечатки.
В раннем и позднем Риме жизнь протекала совершенно различным образом, ранний и поздний Рим опирались на разные ценности, разные способы организации работ и досуга. Но это был всё тот же Рим, помнящий свою историю, не отвергающий своих предков, одним словом, сохраняющий идентичность даже при наличии очень серьезных метаморфоз.
Что такое капиталистическая идентичность? Что должно тянуться, длиться, узнаваться для того, чтобы можно было сказать, что это всё еще капитализм, хотя и изменившийся до неузнаваемости?
Марксисты говорят о том, что для этого должна сохраниться какая-то особенность, настолько более важная, чем всё остальное, что на вопрос о том, имеем ли мы дело всё еще с капитализмом, можно было ответить, что да, это всё тот же капитализм: классовая идентичность сохранена, хотя и очень сильно модифицирована, и сохранена она потому, что осталась эта самая сверхважная особенность, наличие которой указывает на то, что мы всё еще имеем дело с капитализмом.
Марксисты считают, что такая особенность — частная собственность на орудия и средства производства. Что до тех пор, пока одни полностью лишены этой собственности и продают свой труд, а другие обладают собственностью и труд покупают, мы имеем дело с капитализмом. И как бы ни изменились условия купли и продажи труда, как бы ни менялись сами орудия и средства производства, капитализм остается капитализмом.
Я не буду здесь дискутировать по поводу того, является ли частная собственность на орудия и средства производства сверхважной особенностью общества, в котором существует такая собственность, причем сверхважной настолько, что при любых изменениях общества можно говорить, что это всё еще то же самое общество, потому что в нем данная особенность сохранена.
Обсуждать этот важнейший вопрос я собираюсь в других своих исследованиях. А в этом — приму в качестве несомненности именно марксистский классификационный подход. И обращу внимание читателя на то, что главным при таком подходе является наличие огромного числа людей, лишенных собственности на орудия и средства производства и продающих свой труд тем, кто не лишен этой собственности.
Классический капитализм предполагает деление всех людей, живущих в капиталистическом обществе, на эксплуатируемых, продающих свой труд, и эксплуататоров, покупающих чужой труд. Одни люди трудятся, другие помыкают теми, кто трудится.
Итак, в модели классического капитализма есть только машины и люди, находящиеся в разных отношениях к этим машинам: одни являются собственниками машин, другие обязаны эти машины обслуживать, потому что не являются их собственниками, и им приходится выполнять условия, задаваемые собственниками машины.
«Собственники машин — сами машины — те, кто, не являясь собственниками машин, должен эти машины обслуживать» — вот формула классического капитализма. В какой мере эта формула допускает изменения своего «среднего члена», то есть самих машин, которые входят в эту формулу странно малозаметным образом? Сколько людей должны обслуживать машину? Это зависит от производительности машины. Производительность может бесконечно расти. Предположим, что одна машина в состоянии в силу роста производительности обеспечить всё человечество определенной номенклатурой изделий, необходимых для жизни этого самого человечества. Сколько людей обслуживает такую машину? Совсем не трудно предположить, что таких людей совсем немного.
Представим себе два типа предприятий.
Тип А — огромный металлургический завод, на котором работают десятки, а возможно, и сотни тысяч людей, деятельность которых обеспечивает работу относительно примитивных машин.
Тип Б — полностью роботизированный завод, на котором несколько людей или несколько десятков людей обеспечивают деятельность роботов, которые, в свою очередь, обеспечивают работу очень сложных и суперпроизводительных машин.
Оба эти предприятия могут находиться в собственности неких частников, которых можно назвать капиталистами. Но означает ли это, что общество, материальные предпосылки жизни которого формируются предприятиями типа А, и общество, материальные предпосылки жизни которого формируются предприятиями типа Б, — это всего лишь два разных общества, являющихся в одинаковой степени капиталистическими и регулируемых одними и теми же закономерностями, вытекающими из того, что это — капиталистические общества?
Между тем создание гиперпроизводительных машин и почти безлюдных заводов, на которых эти машины обслуживаются роботами, требующими минимальной дополнительной активности людей, производящих и обслуживающих этих роботов, это уже не научная фантастика. Это важнейшая особенность нового, формирующегося у нас на глазах типа общественной жизни.
Классическому капиталисту нужно очень много достаточно образованных и физически крепких рабочих, способных честно трудиться на его производствах.
Классическому капиталистическому государству нужно как можно больше таких рабочих, способных напряженно трудиться на как можно большем количестве капиталистических производств. Чем больше будет таких производств и чем больше рабочих будет на каждом производстве, тем сильнее капиталистическое государство и тем большие возможности оно предоставляет своим капиталистам, отбирая эти возможности у капиталистов чужих.
А еще государству нужны специфические рабочие, занимающиеся военным трудом. Они же — солдаты, офицеры и генералы. В зависимости от числа и качества таких специфических рабочих, а также от качества их мотивированности (что предполагает наличие у этих рабочих определенного человеческого содержания, которое материалисты с презрением именуют идеалистическим), то или иное капиталистическое государство или победит, или потерпит поражение. Победив, оно предоставит особые возможности получения прибыли «своим капиталистам»; потерпев поражение, оно лишит этих капиталистов ранее имевшихся у них возможностей. А значит, идеалистическое содержание, которым эти рабочие обладают, имеет вполне определенный материальный эквивалент и в каком-то смысле дает большую прибыль, чем все основные виды неидеалистического содержания. Которыми, конечно, тоже пренебрегать нельзя.
Специфические рабочие, которых называют воинами, тоже имеют дело с машинами — танками, самолетами, судами, орудиями, пулеметами, бомбами и так далее. Эти машины тоже могут быть как низкоэффективными (лук и стрелы), так и высокоэффективными (современный самолет, оснащенный сверхскоростными возможностями и соответствующим оружием массового уничтожения).
Мы вновь сталкиваемся с той же дилеммой. При примерно одинаковом машинном оснащении «заводов» по уничтожению живой силы и техники противника, качество машин, обеспечивающих это уничтожение, не имеет решающего значения. Но если качество этих машин начинает резко отличаться, то именно эти резкие отличия определяют всё на свете.
В той мере, в какой капитализм обеспечивает стремительное развитие качества самых разных машин, этот капитализм перестает быть заложником числа и качества людей, обеспечивающих машины. Продолжая ориентироваться на прибыль и принцип сохранения господства обладателей машин над теми, кто отчужден от этого обладания, капитализм самой своей социальной природой окажется связан хоть какими-то узами только с теми, кто обслуживает машины. При резком росте эффективности машин, число обслуживающего персонала сначала уменьшится до нескольких сотен миллионов, а потом — до нескольких миллионов.
Все остальные люди для капиталистов, получивших в свое распоряжение сверхэффективные машины как результат стремительного научно-технического прогресса, по существу, не интересны.
Возникает феномен как бы отброшенного капитализмом человечества. Но ведь такое человечество — лишь как бы отброшено. Не являясь необходимым для производства, оно может являться необходимым для чего-то другого. В том числе и для чего-нибудь, абсолютно лишенного гуманистического содержания. Например, для существования в виде стада, поставляющего свои органы и иные биологические ресурсы тем, кто господствует над стадом. Такова одна из капиталистических перспектив.
Другая перспектива вытекает из того, что отброшенное капитализмом человечество — не просто не нужно, а вредно. Кстати, мне лично не увлекающиеся научной фантастикой экстазники, а вполне рациональные и компетентные специалисты говорили, что отброшенность, которую я здесь обсуждаю, станет макросоциальной реальностью еще до 2050 года. Ну так вот, живет себе этакое отброшенное большинство и, знаете ли, путается в ногах у меньшинства. Причем крайне противным образом. Оно продолжает потреблять ресурсы, товары... Оно продолжает навязывать себя в виде электорального фактора... И наконец, оно просто портит окружающую среду. Почему капитализм должен всё это терпеть?
Коммунизм был и остается мировоззрением, согласно которому обсуждаемое нами большинство не может быть отброшено, ибо каждый представитель этого большинства способен к фантастическому развитию своих творческих способностей. Каковые, как считали и считают коммунисты, присущи каждому представителю этого большинства в силу его принадлежности к роду человеческому.
Поэтому каждый представитель этого большинства нужен для стратегического развития человечества. Притом, что это стратегическое развитие предполагает не насыщение рынка товарами и услугами, а некое восхождение, включающее в себя завоевание космоса, окончательную победу человека над природой и многое другое.
Капитализм этих амбиций лишен. Он поклоняется производству и потреблению. Для этого кумира капитализма отброшенное производством и потреблением человеческое большинство — вредоносно. И в силу вредоносности должно быть уничтожено так или иначе.
Неограниченный рост медицинских возможностей при сохранении «машин» производства лекарств и технологий лечения в руках капиталистов вполне допускает в качестве рационального решения проблемы ненужности отброшенного большинства — ликвидацию этого большинства. Ликвидацию или продленную во времени (большинство лишается репродуктивной способности с помощью неизвестных ему контррепродуктивных лекарств), или достаточно быструю (большинство стремительно умирает от странных инфекционных болезней). Никакой фантастичности во всем этом нет.
Как нет ее и в формировании неких гетто для отброшенного большинства человечества. В этих гетто данное большинство, подвергнутое существенной демокоррекции, живет по законам проточеловеческого прошлого, поклоняется страшным богам, не портит экологию, не претендует на ненужные ему ресурсы, не претендует на участие в электоральном процессе, образует этакие «антропопарки», посещаемые любопытствующим меньшинством, предоставляет себя в этих «антропопарках» как для самых жестоких развлечений, так и для разного рода экспериментов. Что в этом нелогичного и неправильного с капиталистической точки зрения?
Я не хочу в этом исследовании терзать читателя разного рода футурологическими шоками. То, что я описал, — жестокая реальность конца XXI столетия. Она же — печальная судьба гуманизма в этом самом столетии, то есть прямой предмет моего исследования.
Я сознательно описал только очень скромные и упрощенные модели капиталистического будущего. Я настаиваю на том, что такие модели не беспочвенные фантазии. Что их не надо ставить в один ряд с трансгуманистическими антиутопиями, в которых человеческий мозг становится придатком к суперкомпьютеру, человеческое тело — набором сверхмощных протезов, и так далее. Всем, кто упивается трансгуманистическими антиутопиями, я говорил и говорю: «Для начала научитесь безболезненному вживлению зубных имплантов, а потом говорите о симбиозе мозга с суперкомпьютером». Так что трансгуманистические утопии — это пока что совсем химера (что вовсе не означает невозможности превращения этой химеры в реальность когда-нибудь).
А вот капитализм, отбрасывающий большинство человечества, — это уже не «Химера Химеровна», а почти что реальность. Это нечто, безусловно маячащее на горизонте.
Кстати, только этим, по большому счету, объясняется фактическое безразличие западной демократической элиты, очень чуткой к любому антидемократизму, проявленное этой элитой тогда, когда ориентированные на нее российские, украинские и иные псевдоэлитарии завопили о проклятых «ватниках», проклятых «колорадах», проклятых «анчоусах», то есть об отвратительности некоего большинства населения. Такие вопли могли бы вызвать у настоящих западных демократических элитариев острое желание поставить на место своих российских и украинских псевдосторонников. И настоящие западные демократические элитарии могли бы это сделать. Но они этого не сделали по многим причинам. В том числе и потому, что на горизонте маячит отбрасывание капитализмом большинства человечества как некоей ненужной гадости. Ну маячит это, маячит на горизонте. Я и чувствую, что маячит, и знаю не понаслышке. Скоро перестанут дурака валять и скажут, что отброшенность новым капитализмом большинства человечества — это нормальный мегатренд, а не чудовищная нацистская перспектива.
Капитализм — это частная собственность на орудия и средства производства?
Орудия и средства производства чего? Вещей? Или людей? Или людей, превращаемых в вещи? И то, и другое, и третье — это один и тот же капитализм? Капитализм, воюющий с пороком, — и капитализм, насаждающий порок; капитализм, яростно защищающий суверенитет семьи и частной жизни, — и капитализм, всё это сокрушающий; капитализм Киплинга — и капитализм Femen; капитализм А — и капитализм Б...
Имеем ли мы право стричь под одну капиталистическую гребенку индустриальный капитализм, он же — капитализм модерна, постмодернистский капитализм, исторический капитализм, капитализм конца истории? Или же капитализмом надо называть только капитализм эпохи Модерна? Почему, собственно, мы должны избегать сегодня сопряжения ряда теоретических подходов — того подхода, который предложил Маркс, того подхода, который предложил Вебер, и так далее?
Я затеял этот разговор прямо посреди напряженных вчитываний в Овидия, Вергилия и других авторов, дабы вовремя воспрепятствовать вполне правомочному прогрессистскому скепсису: какая, мол, кибелизация человечества в XXI столетии, когда и классические религии находятся в глубочайшем кризисе.
Классические религии находятся в глубочайшем кризисе именно потому, что они классические, то есть исторические. Мне вполне понятно нежелание светских людей слишком глубоко погружаться в чуждую им религиозную проблематику. Притом что классическая религиозность и впрямь переживает далеко не лучшие времена. Но, относясь к нерелигиозности с таким же уважением, как и к религиозности, я не могу не задать нерелигиозным людям вопрос, не слишком ли легкомысленно отношение к религиозности вообще как к так называемому набору иллюзий? Не кажется ли вам, глубоко уважаемые мною нерелигиозные люди, что в этом, прошу прощения, есть что-то от неуважения к человечеству? Которое выстрадало религиозную проблематику, сохранило верность этой проблематике, принесло на ее алтарь колоссальные жертвы, веками и тысячелетиями дарило этой проблематике свою великую накаленную страсть? И всё это — только иллюзии? Величайшие умы мучительно исследовали и развивали эту проблематику... Они в этом уподоблялись малым и неразумным детям? Вы всмотритесь в лица этих людей! Вы постойте в тишине в великих и ныне пустых готических и иных соборах, где кипели накаленные страсти, вы попытайтесь постигнуть не только умом, но и сердцем природу страсти, которая вела рыцарей в крестовые походы!.. Согласитесь, в этом много величия! В этом много стремления к чему-то, возможно, не предполагающему оформление в словах, но очень масштабному, очень значимому и никак не сводимому к тому, что пренебрежительно именуется иллюзорным.
Одна из ближайших моих соратниц несколько раз приводила сына в московский Исторический музей, который поразил ее своим благородным величием. Медленно идя по залам, которые настоящие жрецы истории, они же — работники музея, насыщали конкретным содержанием, начинаешь действительно постигать некое движение людей к чему-то великому, движение к этому «чему-то» народов нашей страны. Моя соратница сказала: «Потом выходишь на Манежную площадь, причем перед этим проходишь через шеренги половецких каменных баб, буквально дышащих этим «чем-то». Проходишь — и выходишь на Манежку. Воскресный жаркий день, толпы людей. И вдруг рождается страшная мысль — а имеют ли эти толпы людей хоть какое-то отношение к тому великому, что ты только что видела и что вело людей за собой в течение тысячелетий? Совершенно не обязательно называть это религиозностью в буквальном смысле слова. В том числе и потому, что религиозность менялась, а величие оставалось. Но ведь было же оно, это «что-то», звавшее, толкавшее, манившее, накалявшее. Оно спряталось? Умерло? И если оно умерло, то чем станет человечество в условиях его умирания?»
Это «что-то» зовущее, манящее, согревающее, приводящее в движение — история. Но возможна ли история при полном разрыве с метафизичностью? Если метафизика — это иллюзии и не более того, то в чем источник исторической энергии? Этот источник — классовая борьба? Кто с кем борется сегодня? И что маячит на горизонте? Борьба отброшенного капитализмом большинства — с востребованным капитализмом меньшинством?
Подчеркну еще раз — то меньшинство, которое востребует капитализм, не имеет ничего общего с офисным планктоном, выходившим на Болотную и Сахарова в России и на украинский Майдан. Настоящее меньшинство, которое востребует капитализм, прежде всего уничтожит этот планктон, а также все уличные радения такого планктона. И уж тем более будут уничтожены разного рода западенские ревнители древних укров, конфессиональной галицийской архаики. Настоящее меньшинство будет производить. Оно будет контролировать почти безлюдные компьютеризированные заводы будущего. Оно же, в его военном обличии, будет контролировать сверхпроизводительные «машины смерти». Как собирается контролировать это меньшинство капиталистическая верхушка — вопрос открытый. Но что такое классовая энергетика истории? Это конфликт данного меньшинства с верхушкой? Это конфликт отброшенного большинства с меньшинством и этой верхушкой?
Историческая религиозность возникла, по-видимому, в недрах зороастризма, потом была передана в иудаизм и русское православие. Так, по крайней мере, считал основоположник раннего славянофильства Алексей Степанович Хомяков (1804–1860) — выдающийся русский поэт, художник, публицист, богослов, философ.
Если историческая религиозность уходит, то она уходит вместе с Историей. И тогда ее место занимает контристорическая, антиисторическая религиозность.
Возможно ли такое обрушение и историчности, и религиозности, и высших нерелигиозных смыслов (коммунистического, общегуманистического) без того, чтобы всё не покатилось вниз? И где этот низ? В каких глубинах темного матриархата? Что будет навязано «антропопаркам» отторгнутого большинства? Почему бы не Кибела? Скептики могут посмотреть на миллионные митинги вокруг памятника Кибелы в Мадриде и спросить себя, почему именно у этого памятника собираются миллионы? Как это сказано в «Бесах» Пушкина:
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
Но ведь Пушкин в этом стихотворении, которое Достоевский взял эпиграфом к своим «Бесам», говорил о том, что «следа не видно». О каком следе говорил Пушкин? Не о том ли, который тянется через Исторический музей и исчезает в потребительской толпе, болтающейся на Манежной площади. Толпе, отданной на заклание...
Согласись, читатель, негоже в такой ситуации отмахиваться от самых мрачных сценариев грядущей окончательной дегуманизации. Притом что серьезное обсуждение этих сценариев неминуемо возвращает нас и к религиозной проблематике, и к чтению античной классики.
Что ж, вернемся!
(Продолжение следует.)