Обращения к кельтскому наследию — как к культурному, так и к метафизическому — обладают поразительной исторической живучестью. Проходят века и даже тысячелетия, и на тебе — вновь кельтская тема. Причем такая живучесть разноплановых обращений к кельтскому наследству имеет место не потому, что кельты как народ обладают могучей способностью к продлению своей исторической жизни. Кельтская жизнь как-то теплится в определенных сообществах. Но эти сообщества никак нельзя назвать могучими в обычном смысле слова. Они не продлевают мощной государственной жизни. Да и их численность крайне невелика. Поэтому обращения к кельтскому наследству черпают свою историческую живучесть не из обычных форм этнополитического могущества, а из какого-то другого источника. И уже сама проблема обнаружения такого источника могла бы при желании быть предметом научных исследований, проводимых крупными коллективами долгое время. Причем она могла бы стать предметом очень горячего интереса для крайне пытливых и компетентных исследователей.
Но лично я не обнаружил никаких следов такого долговременного сосредоточенного исследовательского интереса. И, скорее всего, этих следов просто не существует. А вот обращения к кельтскому наследству существуют.
Не могу сказать, что они относятся к числу тех обращений, которые осуществляются постоянно. Нет, такие обращения происходят достаточно редко. Но есть народная присказка «редко, да метко». И она полностью оправдывает себя в том, что касается обращений к этому самому кельтскому наследству. Обладающему такой исторической живучестью, которая, с одной стороны, загадочна (по причине не слишком большой этнополитической весомости реального кельтского фактора), а с другой стороны, абсолютно несомненна.
Давайте попытаемся хотя бы перечислить эти несомненные обращения. Причем перечислять мы их будем не в историческом порядке, а в связи с их совокупным значением, во многом определяемом и собственно политической актуальностью этих обращений. Ведь весь смысл этого исследования в том, чтобы сочетать историко-культурологические размышления по поводу того, что автор «Руслана и Людмилы» назвал «Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой», и эту самую политическую актуальность, будь она неладна.
Первое по такому совокупному значению обращение к кельтскому наследию — это, конечно же, кельтский крест. Якобы он дарован кельтам святым Патриком, который обращал ирландцев в христианство. И якобы он объединяет в себе христианское начало, олицетворяемое крестом как таковым и некое солярное языческое начало, олицетворяемое тем кругом, который наложен в кельтском кресте на обыкновенный христианский крест.
Почему кельтский крест стал столь популярен в наше время в среде разного рода этнополитических радикалов? И является ли он действительно порождением христианизации ирландских кельтов?
Однозначного ответа на этот вопрос нет. И это естественно. Потому что христианам хочется утвердить свое первенство в вопросе о создании данного символа. И они поэтому говорят, что святой Патрик увидел языческий круг в языческом святилище и начертал на нем крест, тем самым создав данный символ, являющийся в этом случае сугубо христианским.
Но сторонники язычества доказывают, что святой Патрик не создал этот крест, а обнаружил его в ирландских языческих храмах. И решил, что этот языческий символ в силу своей причастности к христианскому кресту облегчает дело христианизации ирландских язычников.
А сторонники так называемых эзотерических версий утверждают, что кельтский крест использовался еще древними египтянами, что в его основе лежит древнеегипетский знак «анкх», символизирующий собой вечную жизнь в потустороннем мире. Что этот «анкх» был заимствован коптами и назывался коптским крестом или узлом жизни. Что «анкх» открывает вход в потусторонний мир и дарует способность познавать тайны мироздания, а также налаживать связь с богами.
Как бы то ни было, кельтский крест оказался востребован по-разному в разные эпохи. В том числе и интересующими нас тамплиерами. То, что тамплиеры использовали кельтский крест, он же — крест в окружности (как с добавлением пентаграммы, так и без добавления), не вызывает сомнений. А вот по поводу того, почему они его использовали, бытует несколько версий. То ли это произошло в момент, когда папа Урбан II отправлял тамплиеров в поход на завоевание гроба Господня. То ли этот крест был придуман еще раньше основателем ордена Гуго де Пейном и его духовным отцом Бернардом Клервосским.
На протяжении очень многих веков элитное эзотерическое христианство Европы оформляло конфликт противоборствующих эзотериков, в том числе и с помощью данного креста, которому противостоял так называемый лотарингский крест. При этом эзотерики, группировавшиеся вокруг кельтского креста, объявляли своим покровителем святого Георгия, а эзотерики, группировавшиеся вокруг лотарингского креста, объявляли своим покровителем святого Михаила.
В какой-то степени это было использовано в освободительной войне Жанны д’Арк с английскими оккупантами. Хотя бы потому, что сама Жанна присягала лотарингскому кресту и святому Михаилу как священному французскому началу. Которое должно было противостоять английской оккупации, осуществлявшейся якобы под кельтским крестом и водительством святого Георгия, что имело своим следствием, в том числе и определенный боевой клич: «Святой Георгий и веселая Англия».
На самом деле, по-видимому, всё обстояло не так просто. И вряд ли английские завоеватели так уже стремились сплачиваться вокруг кельтского символа, к которому они не могли не относиться настороженно. Ведь перед тем как английские завоеватели начали Столетнюю войну с Францией, они должны были атаковать кельтское население «веселой Англии» сначала в качестве саксонских врагов местного кельтского населения, а затем в качестве нормандских поработителей саксов, победивших этих самых саксонских поработителей кельтов под руководством Вильгельма Завоевателя.
Норманны и саксы сосуществовали далеко не просто в рамках средневековой английской элиты. И если их что-то и объединяло, то это нелюбовь к кельтам. Что же касается кельтов, то они отвечали своим поработителям взаимностью. И оформляли себя в качестве автономного этнополитического субъекта в основном на территории Ирландии и Шотландии. Причем этим оформлением кельтской антианглийской ориентации пытались воспользоваться и французы, и испанцы. Что касается французов, то далеко не всех французов восхищал лотарингский крест Жанны д’Арк. Он восхищал так называемый Лотарингский дом, он же — дом Гизов, который боролся за власть в средневековой Франции как с более древней династией Валуа, так и с более молодой династией Бурбонов. На определенных этапах средневековой истории французский Лотарингский дом, он же — дом Гизов, объединялся с испанскими и австрийскими Габсбургами, которые тоже считали себя представителями этого самого Лотарингского дома.
Сам же Лотарингский дом очень прочно связывал себя с древнейшей династией Меровингов. И считал глубоко незаконными все предшествующие династии не только Бурбонов и Валуа, но и Каролингов, и Капетингов. Но все эти династии, включая Меровингов, кельтскими не были. И представляли собой ту или иную модификацию франкского начала. Притом что франки покорили галлов, то есть французских кельтов так же, как саксы и норманны покорили английских кельтов. Покорить-то они их покорили, и, казалось бы, кельты должны были уйти в историческое небытие. Так ведь нет. В небытие-то кельты в каком-то смысле ушли. Или почти ушли. Но вот наступает критический период французской истории, он же — период Великой французской революции, и аббат Сийес призывает настоящее коренное население Франции, которое он именует кельтским, то есть галльским, скинуть иго франкских, то есть немецких завоевателей.
Но такими же завоевателями считали и считают британские кельты и саксов, и норманнов, и проклинаемую этими кельтами позднейшую немецкую ганноверскую династию Вильгельма Оранского, сумевшую подвести черту под претензиями как бы кельтских или кельтско-шотландских Стюартов.
И всё бы это можно было считать и впрямь «делами давно минувших дней», не имеющими никакого отношения к политической актуальности. Ан на тебе! Немецкие нацисты оккупируют Францию и вступают в глубокое взаимодействие с французскими нацистами, они же — вишисты, которые, в отличие от немцев, используют в качестве фашистского знака не свастику, а этот самый кельтский крест.
Одновременно генерал де Голль, который борется с нацистами, берет на вооружение лотарингский крест, противопоставляя его кельтскому кресту. После 1945 года начинается денацификация, которая прежде всего касается немецкой нацистской свастики. Учитывая это, неонацистские движения берут на вооружение кельтский крест.
Как мы видим, тема кельтского креста тянется из язычества в христианство дотамплиерской эпохи.
Из этого христианства — в христианство тамплиерской эпохи.
Оттуда — в посттамплиерское Средневековье.
Оттуда — во Францию эпохи Великой французской революции.
Оттуда — в эпоху Второй мировой войны, и оттуда — в современный неонацизм.
Нитка очень длинная, ошеломляющая в своей очевидности. Добро бы была одна эта нитка. Но мы уже обсуждали, причем не раз, тему фригийских колпаков, которые воскресила Великая французская революция. А это в каком-то смысле тоже кельтская тема. Потому что фригийская Кибела была одновременно и богиней кельтов, пришедших во Фригию.
Но и это не всё. Существует устойчивая легенда, согласно которой в момент отрубания головы французскому королю Людовику XVI, приговоренному к смерти деятелями Великой французской революции, некий человек в плаще схватил отрубленную голову короля и воскликнул: «Ты отомщен, Жак де Моле».
Жак де Моле был последним главой тамплиерского ордена. Его сожгли на костре по обвинению в еретичестве. Он, опять-таки, согласно преданию, проклял на костре французских королей за их измену тамплиерскому делу. Я не могу и не хочу здесь разбираться в том, является ли это всё преданиями или историческими фактами, которые можно доказать. Спор по данному вопросу идет давно, и он увел бы нас в сторону. Но даже если это всё — предания, то речь идет о преданиях весьма и весьма живучих. А что значит живучих? Это значит передаваемых из поколения в поколение. Кем передаваемых?
Таково первое обращение к кельтскому наследию, которое не может не привлечь наше внимание. Повторяю, оно тянется через тысячелетия. Причем речь идет о тонкой нити, которая временами ухитряется проходить через самые больные точки истории.
Второе обращение к кельтскому наследию связано с фольклором. Притом что сам фольклор не варится в собственном соку, а переходит в большую культуру. Что такое Вагнер? Это — большая немецкая культура, не потерявшая и поныне своей актуальности. А на что опирается Вагнер? На некую совокупность преданий.
Несомненно кельтскими являются такие герои, как Тристан и Изольда и волшебник Мерлин, и волшебница Моргана, и все рыцари Круглого стола короля Артура, и сам король Артур, и Персиваль, и Ланселот, и многие другие.
В разной степени к этим кельтским преданиям обращалась вся средневековая европейская рыцарская культура. Что такое эта культура без странствий, без короля Артура? Разве не это воспевали в Средние века трубадуры, менестрели, миннезингеры?
Совокупный европейский миф — в самом строгом культурологическом смысле этого слова — формировался вокруг данного ядра, состоящего из кельтских преданий. А на основе данного мифа формировалась как минимум вся элитная идентичность. А в существенной степени — и европейская идентичность как таковая.
Вот и получается, что этих самых кельтов придавили так, что впору бы им исчезнуть. А они определяют европейскую идентичность больше, чем те, кто их придавили. Странное обстоятельство, не правда ли? Но в том-то и беда, что при всей своей странности это второе по счету обстоятельство является столь же несомненным, как и первое. Всё рыцарство Европы формировалось вокруг только что названных мною кельтских преданий. Могли ли тамплиеры оставаться в стороне от этой темы? Кто-то скажет, что теоретически могли. Так-то оно так, но почему тогда тамплиерский крест именуют кельтским?
Третье обстоятельство состоит в том, что сама кельтская рыцарская тема, будучи отнюдь не только христианской, пересекается с другими рыцарскими нехристианскими темами.
Мы уже ознакомились с авторитетной точкой зрения, согласно которой конное тяжеловооруженное рыцарство является продуктом взаимодействия определенных оседлых цивилизаций с кочевниками. Причем речь идет не о прямом подражании кочевникам, а о необходимости отбивать набеги кочевников, в чем-то заимствуя при этом их боевой опыт. И, конечно же, приспосабливая его к своим относительно оседлым условиям.
Есть все основания считать, что данное правило справедливо и по отношению к совсем языческим оседлым цивилизациям, и по отношению к христианской цивилизации, и по отношению к исламу.
Есть также основания считать, что европейское рыцарство вообще и особенно его монашеская духовная ветвь, формирование которой в силу специфики христианства было особо затруднено и потому требовало особо мощных апелляций к отличным от стандартного канона источникам, формировалось под влиянием восточного доисламского и исламского рыцарства. Причем скорее речь должна идти прежде всего о влиянии на христианское рыцарство вообще и духовное в особенности — именно иранского рыцарства, как доисламского, так и исламского.
Иран — одна из древнейших оседлых культур того Востока, который реально вступал в глубокое взаимодействие с Западом как в античную эпоху, так и в более поздние времена. При этом сам Иран в силу своей оседлости и своего тесного соприкосновения с туранским и иным кочевьем, с древнейших времен вырабатывал в себе все формы оседлого иммунитета по отношению к кочевничеству. При этом иммунитет предполагал не только отторжение чужого, но и заимствование в преломленной форме тех чужих веяний, которые нельзя было не заимствовать. Одной из таких форм иранского заимствования кочевого опыта было рыцарство.
Арабы тоже имели отношение к формированию подобного нехристианского рыцарства. Но они тут были в более сложном положении. Потому что сами долго были кочевым народом. И это, с одной стороны, давало им возможность сравнительно легко адаптироваться к рыцарской практике. Но из этого, с другой стороны, следовала недостаточность отторгающе-преломительного отношения к кочевой практике. Притом что в Иране этой недостаточности явным образом не было.
Короче говоря, на христианскую рыцарскую практику вообще и прежде всего на духовную христианскую рыцарскую практику не могли не влиять рыцарские ордены Востока. Речь идет и об арабских исламских рыцарских орденах. И об иранских рыцарских орденах, которые в большей степени, чем арабские, были связаны с доисламской рыцарской практикой.
Речь тут идет и о влиянии на организационные принципы, уставные нормы, кодексы рыцарского поведения. И о влиянии духовного характера. Притом что оба эти влияния в какой-то степени сплетаются воедино.
А что лежало в основе влияния? Ознакомьтесь со всеми произведениями, в которых описана восточная рыцарская бытийственность. И вы убедитесь в том, что в основе этой бытийственности находится так называемый культ Прекрасной Дамы.
Хочу предостеречь читателя от любого сопряжения этого культа, уходящего корнями в глубочайшую древность и носящего напряженно-религиозный, а точнее, мистический характер, со своими даже самыми платоническими и идеалистическими любовными похождениями. Такое сопряжение, читатель, основано на ложном представлении о том, что люди прошлого, поскольку они всё равно люди, очень похожи на людей сегодняшних. Ну так вот, совсем они не похожи. И рыцарские страсти — восточные или западные — по Прекрасной Даме не имеют ничего общего со страстями читателя, пережившего в той или иной степени платоническую влюбленность в какую-нибудь Клаву или Веру. Любые попытки сопряжения одного с другим приведут к глубочайшему непониманию сути того, что здесь предлагается к обсуждению.
Для начала, конечно, надо ознакомиться с такими источниками восточной рыцарской бытийственности. Один из наиболее близких нам источников — это, конечно, «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели. Автор «Витязя в тигровой шкуре» апеллирует к арабскому рыцарскому опыту. Эта апелляция осуществляется с первых строк данного произведения, которые звучат так:
Жил в Аравии когда-то
Царь от бога, царь счастливый —
Ростеван, бесстрашный воин
И владыка справедливый.
Исследователи творчества Руставели спорят о том, в какой степени перенесение места действия в Аравию и даже в Индию имеет в своей основе действительное желание поэта окунуться в стихию восточного бытийствования, а в какой степени эта адресация к чужим странам скрывает в себе опасливое иносказание: скажешь, что дело происходит в Грузии, начнут проводить параллели, и тут тебе не сносить головы.
Как бы там ни было, странствующие рыцари, описанные Шота Руставели, не привязываются этим средневековым автором ни к какой конкретной молитвенной практике. Все их адресации к высшим силам глубоко стерильны и не позволяют говорить о том, к каким именно высшим силам они апеллируют. Да и адресаций этих не так уж и много.
Превалирует совсем другое. Герои Руставели либо плачут по своим Прекрасным Дамам (этому посвящено примерно две трети текста данной поэмы), либо громоздят горы трупов. Причем как по поводу, так и без оного. И это не случайно. Это каким-то образом связано с воспроизводимой великим грузинским поэтом рыцарской бытийственностью.
Причем тут речь идет, конечно, в первую очередь об иранской рыцарской бытийственности. Грузия соседствовала с Ираном и находилась с ним в близких, хотя и конфронтационных отношениях. Она не могла не испытывать влияние Ирана. Притом что влияние Аравии и уж тем более Индии на Грузию крайне сомнительно. И если даже Руставели, используя отсылку к этим странам, хотел всего лишь обезопасить себя от неких прямых аллюзий, то всё равно он не мог не опираться на иранский рыцарский опыт как самый для него близкий.
Между тем есть и другие произведения, которые уже напрямую повествуют именно об иранском рыцарском опыте.
Иранское рыцарство в свою очередь не могло не быть наследником опыта панцирной рыцарской конницы Древнего Востока. Эта конница начала формироваться в III веке до нашей эры и окончательно сформировалась в I веке до нашей эры. Греческие авторы называют таких воинов катафрактариями (от др.-греч. κατάφρακτος — покрытый бронёй, в доспехах). При этом в тяжелые доспехи были часто облачены на этом этапе не только всадники, но и лошади. Соответственно, катафрактарии могли принадлежать только к элите той эпохи, которая могла и приобрести такое дорогостоящее вооружение, и долгое время обучаться его использованию.
Долгое время развитию тяжелой рыцарской катафрактарианской конницы мешало отсутствие конской упряжи, позволяющей маневрировать. Малоподвижная тяжелая конница была поэтому скорее средством устрашения, чем суперэффективной боевой силой. Но к IV веку нашей эры проблема маневренности была решена. Появились стремена и седла с твердой основой. Пехота постепенно утрачивала свою решающую роль. И ее получала именно тяжеловооруженная конница. К этому моменту катафрактариев начинают называть клибанарии, от древнеперсидского «защитный доспех».
Римский историк Аммиан Марцеллин так описывает этих самых (как мы понимаем, вовсе не христианских и не исламских) рыцарей — клибанариев.
«То были закованные в железо отряды, железные пластины так тесно охватывали все члены, что связки совершенно соответствовали движениям тела, и прикрытие лица так хорошо прилегало к голове, что всё тело оказывалось закованным в железо, и попадавшие стрелы могли вонзиться только там, где через маленькие отверстия, приходившиеся против глаз, можно кое-что видеть или где через ноздри с трудом выходит дыхание».
Римский историк описывает так тяжелую рыцарскую персидскую конницу эпохи династии Сасанидов, персидских правителей, правивших Персией с 224 по 651 годы нашей эры. Именно в эту эпоху происходило бурное развитие тяжелой рыцарской конницы. И происходило это не где-нибудь, а в Иране. В полном отрыве от всего, что связано с будущим христианским рыцарством. Которого еще не было и в помине, и которое поэтому не могло не заимствовать потом опыт предшественников.
Сасанидская держава очень сильно влияла на опыт стран Закавказья. Это касалось и сословного статуса рыцарей (рыцарская служба придавала имущественным правам рыцарей наследственный характер), и геральдики, и практикуемых видов спорта (конное поло, шахматы, охота и так далее).
Но с VIII века нашей эры арабский халифат начал доминировать на том Востоке, который мог оказывать влияние на Запад. Халифат в отличие от Сасанидской империи опирался в основном на легковооруженных всадников, и его расширение даже временно задержало развитие восточного рыцарства. Но арабы достаточно быстро перенимали опыт сопредельных государств. Перенимали этот опыт и европейцы, которые к VIII веку уже полностью перешли на христианские рельсы.
Европейское рыцарское войско впервые по-настоящему прославилось в 732 году в битве при Пуатье, когда Карл Мартелл отразил арабское нашествие. Но до этого тот же Карл Мартелл своими реформами создал сословие, способное к несению рыцарской службы.
Между тем и халифат, который европейские рыцари отразили при Пуатье, не стоял на месте. К IX веку он стал тоже широко использовать рыцарскую конницу. Рыцарское сословие начало оформляться повсюду — вплоть до Японии. Повсюду оформлялись и соответствующие кодексы.
К XII–XIII веку авторы европейских рыцарских романов стали рассуждать о мировом рыцарстве, которое по факту охватывает и христианский, и мусульманский мир (знание о существовании самурайского рыцарства в Японии находилось за рамками тогдашней европейской культуры).
Современники восхищались мемуарами мусульманского рыцаря Усамы ибн Мункыза (1095–1188), который прославился сражениями с крестоносцами. Но при этом Мункыз дружил с европейскими рыцарями вообще и прежде всего с членами ордена тамплиеров.
(Продолжение следует.)