Племянник Леонида Андреева, Леонид Аркадьевич Андреев-Алексеевский (1903–1974), в своем письме, адресованном писателю, литературоведу и театральному критику Леониду Николаевичу Афонину (1918–1975), давал такую характеристику творчеству своего дяди Леонида Андреева: «Как раньше, так и теперь стою в убеждении, что главный камень его [Л. Андреева] творчества (который отброшен за ненадобностью) — мистический опыт Человека. Этот опыт — такая же реальность и такое же научное достижение, как космонавтика, но только не в космическом пространстве, а в духе человека, где основная база, где смысл, события, жизнь».
Дав такую оценку творчеству писателя, находившегося в сложных отношениях с коммунистическими идеями, близкого друга Максима Горького, остро полемизировавшего с антикоммунистическими и антисоветскими высказываниями Леонида Андреева, Леонид Аркадьевич, развивая свою мысль, пишет Афонину: «Человек, чувствующий сердцем жизнь, не может пройти мимо стремления обосновать разумом необходимую связь с миром иным <...> Вы, я знаю, держитесь точки зрения сугубо реалистической. Но созвучие духовным переживаниям неизбежно обозначит мост к тому, что я называю «мистическим опытом», а у Вас это созвучие есть».
Процитированное мною письмо было написано 2 сентября 1962 года. На всякий случай напомню читателю, что полет Гагарина состоялся 12 апреля 1961 года. И что адресация к космонавтике, по мнению автора письма, как-то связанной с мистикой, порождена, в том числе и особой разогретостью темы космоса в связи с полетом Гагарина.
В своих «Литературных портретах» Горький так описывал свой разговор с Леонидом Андреевым: «Он возбужденно бегал по комнате, потом, присев на стол, размахивая рукою перед лицом моим, продолжал:
— Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь ее смысл в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их кровью и плотью мира. А вложив все до конца силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет, они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чем нет.
Он побледнел, у него дрожали губы, в глазах сухо блестел ужас.
Потом он добавил вполголоса, бессильно:
— Представим себе дьявола — женщиной, бога — мужчиной, и они родят новое существо — такое же, конечно, двойственное, как мы с тобой. Такое же...»
В своем письме к русскому писателю и переводчику Викентию Викентиевичу Вересаеву (1867–1945), датированном июлем 1904 года, Леонид Андреев писал: «Много думаю о себе, о своей жизни... Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное «нет» — сменится ли оно хоть каким-нибудь «да»? И правда ли, что «бунтом жить нельзя»? Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни, где он?.. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно, но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания без надежды на ответ, на завершение — нелепо. А ответа нет, всякий ответ — ложь. Остается бунтовать, пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».
Читатель справедливо может упрекнуть автора в том, что он придает слишком большое значение интеллигентским самокопаниям одного из антисоветски и антикоммунистически настроенных писателей начала XX века. Причем в случае Леонида Андреева речь идет о писателе и достаточно очевидно антикоммунистическом, и, хотя и безусловно талантливом, но не самым крупном. И Чехов, безусловно, намного крупнее Леонида Андреева, и Горький, и Маяковский, и перенимавший эстафету у этого поколения Шолохов.
Предлагаю читателю еще раз перечитать приведенные мною выше цитаты из Леонида Андреева и ответить самому себе на вопрос, являются ли проблемы, изложенные Леонидом Андреевым на среднекачественном уровне и излагаемые другими на уровнях более высоких, интеллигентскими самокопаниями и выдумками, или же эти проблемы терзают и самого читателя так, как они терзали Леонида Андреева и других представителей определенного направления русской философской и метафизической мысли.
Читатель может мне на это ответить, что, во-первых, он, читатель, нормальный материалист, который знает, что запредельное просто не существует.
На это можно возразить, что знать о чем-то подобном никакой материалист не может. В это по определению можно только верить. Знать же что-то можно о мире, который определенным образом постигаем. Например, с помощью научного эксперимента. Сегодня, кстати, уже этот мир является слишком сложным для того, чтобы его можно было уложить в прокрустово ложе стопроцентного классического материализма. Ну да ладно, не будем вводить в рассмотрение одновременно слишком много проблем, каждая из которых требует развернутых обсуждений, аргументаций, источников, из которых могут быть почерпнуты аргументы и так далее.
Встанем на материалистические позиции. Заявим, что все запредельные амбиции порочны в силу их нематериалистичности. И что нет бога, кроме материи, и некто — пророк его. Маркса, кстати, таким пророком не называли.
В конце XIX и в начале XX века, когда формировались классический марксизм и коммунизм, говорилось так: «Нет бога, кроме материи, и Герберт Спенсер — пророк его». Теперь это вообще надо расшифровывать. Кто теперь читает английского философа и социолога Герберта Спенсера (1820–1903)? — этого как бы дарвиниста, доводившего дарвинизм до тех крайностей, которые самому дарвинизму были не свойственны и которые, кстати, весьма созвучны теперешнему социал-дарвинизму. То есть учению, согласно которому природный естественный отбор, осуществляемый в природном мире и строго тождественный праву на выигрыш, которым наделено всё, способное пожрать проигравших, распространяется и на социальную сферу. То есть мы с вами моральны постольку, поскольку сильны, и наша моральность тем выше, чем большее число более слабых нежели мы человеческих особей нам удастся пожрать. Более того, согласно этому материализму, к числу пророков которого кроме Герберта Спенсера относился также немецкий естествоиспытатель и философ Эрнст Генрих Геккель (1834–1919), мы просто морально — и именно морально, в этом вся суть — обязаны пожрать слабого. Мы просто не имеем права не пожрать слабого, если он находится в достаточной к нам близости (работает вместе с нами, реализует вместе с нами какой-то проект и уж тем более хоть в какой-то мере находится у нас на пути).
С точки зрения такого материализма все химеры коммунизма и марксизма — кощунственны. Стоп. Но ведь Маркс и его последователи — коммунисты — тоже являются материалистами. Так что же, мы имеем дело с двумя разными материализмами?
Согласно одному из них, причем со ссылкой на авторитет великого Дарвина, нам говорят, что мы аморальны, если не пожираем находящегося рядом слабака. Мы не очищаем тогда мир от слабаков и тем наносим миру ущерб.
Согласно другому материализму, мы обязаны защищать слабого, потому что... Стоп. А, собственно, почему? Если мы христиане или любые другие ревнители чего-то к материальности не сводимого, то понятно, что мы должны сказать социальным адептам пожирательства. Мы должны сказать им: «Это вы как материалисты настаиваете на всепожирательстве и называете это всепожирательство основой своего материализма. Может быть, для той материи, которую вы обожествляете, принцип всепожирательства и является основополагающим. Мы даже в этом спорить с вами не будем. Потому что мы-то материю не обожествляем. Мы с ней считаемся и не более того. Но мы понимаем, что над ней нечто есть. И это нечто является не ее квинтэссенцией, а чем-то противоположным. Мы можем называть это духом или любовью.
Мы можем это обнаруживать даже в дочеловеческом животном бытии, чем, например, и занимался выдающийся австрийский зоолог и этнопсихолог Конрад Лоренц (1903–1989). Лоренц не любил вступать в прямые дискуссии со своими предшественниками — Спенсером, Геккелем. А уж Дарвин, выдвигавший принцип эволюционно необходимого пожирательства с очень многими оговорками, ни для кого из тех, кто на деле сильно перерабатывал его теорию (а Лоренц занимался именно этим), не был объектом прямых атак. Еще бы, и авторитет Дарвина слишком велик, и оговорок Дарвин сделал предостаточно. Начнешь атаковать — тебя ткнут носом в ту или иную оговорку и атака твоя, что называется, захлебнется.
Но, конечно же, для всех, кто ставит над материей нечто, кроме ее же собственной квинтэссенции, — тот же Лоренц, да и все другие «усложнители» дарвинизма, — субъективно воспринимаются как отрицатели всевластья материи. Подчеркиваю — именно «субъективно воспринимаются» как эти самые «отрицатели». Они, возможно, сами к себе так и не относятся... Кстати, Дарвин был искренне верующим человеком, так что многие относились и относятся к себе не так, как к ним относятся сторонники тех или иных направлений... Но ясно, что как только обнаруживается нечто, противоречащее принципу, согласно которому только всепожирание обеспечивает и природное, и социальное развитие, это нечто становится аргументом в борьбе с материализмом. Потому что говорится, что материализм убежден в необходимости всепожирания в качестве единственного источника развития.
Ну так что же такое материализм на самом деле? Откуда они берутся, два этих материализма, согласно одному из которых источник развития — это всепожирание, а согласно другому, марксистскому материализму... Стоп!
Маркс, как мы убедились, не считал себя первооткрывателем классовой борьбы. Но он был последовательным сторонником того, что именно классовая борьба является источником исторического развития. А что такое классовая борьба? Это тоже своеобразное пожирание одного начала другим. Причем пожирает слабого сильное начало, объединенное на основе некоей классовой солидарности.
Правда, при этом говорится — и тут Маркс не апеллирует к своим предшественникам, а говорит о своем открытии, — что классовая борьба должна завершиться победой класса, который эту самую классовую борьбу отменит раз и навсегда. Поскольку мы очень долго, читая письмо Маркса к Вейдемейеру, подбирались к тому, что же именно Маркс считает собственными открытиями (или открытием), то вполне корректно сейчас добраться до того фрагмента письма к Вейдемейеру, в котором Маркс прямо говорит о своем открытии. Цитирую этот фрагмент:
«То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего:
Что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства,
Что классовая борьба необходимо ведет к диктатуре пролетариата,
Что эта диктатура сама составляет лишь переход к уничтожению всяких классов и к обществу без классов».
Далее Маркс, вновь возвращаясь к тому, что его открытиями не является (письмо к Вейдемейеру посвящено в основном этому), пишет:
«Невежественные олухи вроде Гейнцена, отрицающие не только борьбу, но и само существование классов, доказывают этим только то, что они, несмотря на весь свой кровожадный мнимочеловеколюбивый вой, считают общественные условия, на которых покоится господство буржуазии, последним продуктом, non plus ultra (крайним пределом — С.К.) истории, доказывают только то, что они — лишь слуги буржуазии. И это прислужничество тем отвратительнее, чем меньше понимают эти болваны также и величие, и преходящую необходимость самого буржуазного строя».
В анкете, которую Маркс заполнил в 1865 году, когда ему было 47 лет, на вопрос «Каково Ваше представление о счастье?» Маркс отвечает, что для него счастьем является борьба («Ваше представление о счастье. — Борьба»).
Эту анкету, она же — «исповедь Маркса», она же — «познай самого себя», Марксу, как и Энгельсу, и другим, предложила дочь Маркса Женни Маркс (1844–1883), британская левая политическая деятельница и журналистка, жена участника Парижской коммуны, члена марксовского Международного товарищества рабочих Шарля Лонге (1839–1903).
Представление Маркса о борьбе как счастье я счел здесь нужным обсудить в связи с общей концепцией развития, оно же — движение вперед, оно же — восхождение человека. Ибо непонятно, зачем просто идти вперед невесть куда, по принципу «впередовство ради него самого». А вот зачем восходить — понятно.
Если историческое восхождение происходило, как это следует из канонических марксистских прописей, только за счет классовой борьбы, то непонятно, во-первых, как человек восходил в доклассовом обществе, притом что человек в этом доклассовом обществе очевидным образом восходил, он, прекращая быть зверем, восходил, причем еще как... Непонятно также, за счет чего человек будет восходить в обществе, где не будет классовой борьбы. А человек не будет восходить, если прекратит действовать фундаментальный механизм, обеспечивающий это самое восхождение, оно же — развитие. Между тем если развитие остановится, то общество перестанет пережигать, преодолевать, перерабатывать отходы, шлаки, порождаемые самим функционированием общества. И тогда оно либо захлебнется в этих отходах, либо вступит в борьбу с отходами. А эта борьба или станет второй редакцией всё той же самой классовой борьбы, или превратится в наискучнейший вариант боя с собственной тенью.
Маркс прекрасно понимал, что прекращение борьбы как единственного счастья (а он рассматривал борьбу не только как то, что обеспечивает его собственное счастье, но и как то, что обеспечивает счастье рода человеческого) породит антипод счастья, каковым при подобном прекращении станет скука. Та самая скучища, о которой говорит герой «Записок из подполья» Достоевского:
«
Говорят, Клеопатра (извините за пример из римской истории) любила втыкать золотые булавки в груди своих невольниц и находила наслаждение в их криках и корчах. Вы скажете, что это было во времена, говоря относительно, варварские; что и теперь времена варварские, потому что (тоже говоря относительно) и теперь булавки втыкаются; что и теперь человек хоть и научился иногда видеть яснее, чем во времена варварские, но еще далеко не приучился поступать так, как ему разум и науки указывают. Но все-таки вы совершенно уверены, что он непременно приучится, когда совсем пройдут кой-какие старые, дурные привычки и когда здравый смысл и наука вполне перевоспитают и нормально направят натуру человеческую. Вы уверены, что тогда человек и сам перестанет добровольно ошибаться и, так сказать, поневоле не захочет роднить свою волю с нормальными своими интересами. Мало того: тогда, говорите вы, сама наука научит человека (хоть это уж и роскошь, по-моему), что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и никогда не бывало, а что он сам не более, как нечто вроде фортепьянной клавиши или органного штифтика; и что, сверх того, на свете есть еще законы природы; так что все, что он ни делает, делается вовсе не по его хотенью, а само собою, по законам природы. Следственно, эти законы природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не будет и жить ему будет чрезвычайно легко. Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде таблицы логарифмов, до 108 000, и занесены в календарь; или еще лучше того, появятся некоторые благонамеренные издания, вроде теперешних энциклопедических лексиконов, в которых все будет так точно исчислено и обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни приключений.
Тогда-то, — это все вы говорите, — настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою точностью, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно, потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец.
Тогда... ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган. Конечно, никак нельзя гарантировать (это уж я теперь говорю), что тогда не будет, например, ужасно скучно (потому что что ж и делать-то, когда все будет расчислено по табличке), зато все будет чрезвычайно благоразумно. Конечно, от скуки чего не выдумаешь! Ведь и золотые булавки от скуки втыкаются, но это бы все ничего. Скверно то (это опять-таки я говорю), что чего доброго, пожалуй, и золотым булавкам тогда обрадуются. Ведь глуп человек, глуп феноменально. То есть он хоть и вовсе не глуп, но уж зато неблагодарен так, что поискать другого, так не найти. Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить! Это бы еще ничего, но обидно то, что ведь непременно последователей найдет: так человек устроен.
»
В этом фрагменте из «Записок из подполья» герой не говорит напрямую о том, что он вызывает на поединок марксизм и коммунизм. Но, по сути, конечно же, происходит именно это. «Записки из подполья» изданы в 1864 году. «Манифест Коммунистической партии» впервые издан, как мы помним, 21 февраля 1848 года. Конечно, первый том «Капитала» опубликован уже после «Записок из подполья», в 1867 году. Но до этого уже состоялось оформление марксизма. Первый Интернационал был учрежден в том же 1864 году, когда были опубликованы «Записки из подполья»... Марксизм начал проникать в Россию после издания «Манифеста Коммунистической партии». Бакунин познакомился с Марксом еще в 1843 году, он вступил в полемику с Марксом в 1848 году. Разгоревшаяся борьба между Бакуниным и Марксом переживалась достаточно остро в российских интеллектуально-политических кругах. Маркс не только поносил Бакунина, но и защищал его, например, от обвинений в том, что Бакунин — агент русского царя.
Не исключено, что Достоевский знакомился с первоначальным марксизмом еще тогда, когда был одним из петрашевцев. И уж наверняка он был ознакомлен с ним в последующий период.
Так что налицо не только конфликт определенных идей, но и конфликт мировоззренческих направлений: славянофильско-почвеннического (Достоевский) и марксистско-рационалистического. И тут хотелось бы сделать две развернутые заметки на полях. Одну — по поводу отношения Маркса к славянофильскому почвенничеству. Другую — по поводу птицы Каган, упомянутой в процитированном только что фрагменте из произведения Достоевского.
(Продолжение следует.)