В начале 1990-х годов я был приглашен на мозговой штурм, проводившийся высшими представителями гуманитарного академического сообщества. Лица, пригласившие меня на этот мозговой штурм, настойчиво подчеркивали и его важность в целом, и его необычность. И даже то, что проходить он будет в том месте, которое издавна облюбовано нашими академиками. Место это, помнится, называлось Мозжинка. И говорилось о нем с некоторым уважительным придыханием.
Я в то время еще верил в интеллектуальную состоятельность нашего высшего академического сословия. А также в то, что эта интеллектуальная состоятельность может быть конвертирована в нечто большее. Под этим большим я имел в виду или пробуждение спящего элитного духа в наших академиках, или придание полноценной элитности тому, что обладало какими-то данными, позволяющими это придание осуществить в кратчайшие сроки.
Мне даже показалось в силу тогдашней наивности, что настойчивость, с которой меня приглашали на такой мозговой штурм, была порождена не причудами его организаторов, а чем-то большим, каким-то более или менее внятным запросом, порожденным очевидной экстраординарностью постсоветской ситуации.
Приехав, я поначалу даже укрепился в этом представлении. Потому что мозговой штурм почтили своим присутствием те академики, которые символизировали собой высокостатусную высоколобую рефлексию на острейшую глобальную проблематику. Поскольку часть этих людей уже покинула мир земной, а часть продолжает свое земное существование, то я не буду перечислять собравшихся, и попрошу читателя поверить мне на слово, что собравшиеся и впрямь знаменовали собой по своему положению и роду деятельности то лучшее, что могло бы послать отчаявшейся стране столь нужный ей тогда интеллектуальный и даже духовный восстановительный импульс.
Мне была предоставлена возможность выступать вне жесткого временного лимита. Я этой возможностью воспользовался с ответственностью, отвечавшей серьезности тогдашней ситуации. И выступил, прошу поверить, не худшим образом.
Я ожидал какой-то реакции на свое выступление. Но ее не было. Хочу подчеркнуть, что ее вообще не было. То есть ее не было даже в рамках, задаваемых соображениями еще не угаснувших академических приличий. При том что эти нормы предполагали ненулевую реакцию хотя бы по причине долгого и настойчивого убеждения докладчика в особой необходимости его доклада для обеспечения перелома сложившейся губительной ситуации.
Когда тебя так долго и настойчиво зазывают, в том числе и с помощью избыточной комплиментарности, когда тебе предоставляются такие возможности для выступления, то можно после этого выступления хотя бы как-то на него отреагировать, думал я, внимательно вглядываясь в лики наших академических светил и вспоминая строки Лермонтова: «И на челе его высоком Не отразилось ничего».
Размышляя по поводу этого «ничего», я, повторяю, понимал, что оно никак не связано с невнятностью моего выступления или с его недостаточной фундаментальностью, или с отсутствием в нем новых идей, или с непонятностью этих идей для собравшихся.
Присутствовавший на этом мозговом штурме умудренный представитель иного, неакадемического, но авторитетного для академической публики сословия, сказал мне после того, как я выразил подобное недоумение: «Дело в том, что вы говорите на языке ответственности элит. Не важно, что именно вы говорите. Но вы на этом языке говорите. А этот язык для них глубоко чужд. Потому что они всегда рассматривали себя как сервисное сословие. Как тех, кто обслуживает элиту, а не вписан в нее. Они могли быть членами ЦК КПСС, участвовать в совещаниях, пользоваться предельным уважением элиты. Но они в нее не входили. И в этом было фундаментальное условие их успеха и безопасности. Поэтому для того, чтобы принять то, что вы говорите, им нужно переключить лингвистику, а значит и мышление с сервисности на элитную интегрированность. А они этого не могут сделать и не хотят. Кроме того, когда они начнут это делать, у них возникнет кризис самооценки. Поскольку всё это для них неприемлемо, то ваше выступление обладает ненужным, вредным и опасным металингвистическим запахом. А как только они чуют этот запах, они отключают все регистраторы. Это примерно то же самое, как если бы вы в религиозную эпоху стали говорить о чем-то, проблематизирующем религиозную матрицу сознания».
И вот по прошествии почти тридцати лет, совсем в другой, но ничуть не менее острой ситуации, в условиях глубокой варваризации и так называемой постсоветской элиты нашей и всего общества, я снова должен обсуждать определенную проблематику, понимая, что обсуждать ее можно только на языке ответственности элит. И что нет не только элит, с которыми это можно обсуждать, — нет и ничего, что могло бы породить возможность на восстановление ответственности вообще и стратегической ответственности тем более. Повторяю, нет ничего, способного породить хотя бы слабую надежду на восстановление такой ответственности. А уж надежду на наличие этой ответственности — тем более.
Потому-то я и не забыл тогдашнюю эпопею, что увидел в ней знак определенной исчерпанности. Причем исчерпанности, не компенсируемой какими-то новыми всходами. Исчерпанности нарастающей и фактически непреодолимой.
Между тем никакая стратегическая ответственность немыслима без стратегической рефлексии на происходящее. А эта рефлексия не только предполагает разработку определенного интеллектуального аппарата, она еще и взыскует определенной практики.
Я активно занимаюсь политикой с конца 1980-х годов. То есть тридцать с лишним лет. За эти годы мне удалось активно повлиять на несколько десятков политических решений, включая, например, отставку рвавшегося к власти генерала Лебедя с поста Секретаря Совета безопасности РФ. После одного из таких моих удачных вмешательств в происходящее я оказался на весьма престижном эксклюзивном совещании, проходившем не в каком-то академическом пансионате, а в одном из главных властных центров страны.
Выступая на этом совещании, я сказал: «Являясь представителем той оппозиции, которую можно назвать не конъюнктурной, а стратегической, я отдаю себе отчет в приоритетности для тех, кто в такую оппозицию не входит, задачи сохранения системы в ее нынешнем виде. Но я верю, что рано или поздно проснется чувство стратегической ответственности. И при таком просыпании даже представители системы поймут, что нагрузки на систему увеличиваются непрерывно. И что рано или поздно система рухнет, или она должна быть преобразована под эти нарастающие нагрузки».
Далее, иллюстрируя свой тезис, я сказал собравшимся, что стол, за которым они сидят, легко выдерживает нагрузку в виде записывания сидящими чего-либо в своих блокнотах. И что в пределе этот стол может выдержать, даже если на нем почему-либо начнут плясать. Но что стол заведомо негоден для того, чтобы поставить на него современный тяжелый танк. Что для этого нужен уже не стол, а нечто другое. И что представители стратегической оппозиции будут ждать опамятования и содействовать ему, понимая, что основным фактором опамятования является реальность. А наша задача — способствовать пониманию представителей системы этой самой реальности, которой они, входя в систему, естественно говорят: «Чур меня!»
Принимавший участие в этом совещании авторитетный аналитик, впоследствии покинувший наше отечество, но тогда находившийся в абсолютной придворной фаворе, сказал: «Очень хочется говорить на том же языке, на котором говорит Кургинян, но, во-первых, понимаешь губительность такого разговора. А во-вторых, понимаешь, что если ты начнешь его вести на этом языке, то будешь просто смешон».
Все эти примеры я привожу не с мемуарными, а с методологическими целями. Нельзя говорить на языке ответственности элит, не будучи одновременно и говорящим на этом языке интеллектуалом, и хоть каким-то, пусть и не центральным, участником того, что называют элитной игрой. То есть и игроком, и лицом воздействующим на игровые форматы, игровые правила, смысл игры.
Как осуществляется такое воздействие, насколько оно существенно — это отдельный вопрос. Но только в случае его осуществления ты и видишь игровое поле, и имеешь право обсуждать его на соответствующем языке. «Мнить себя стратегом, видя бой со стороны» — значит именно мнить, и только. То есть на самом деле подменять ответственную рефлексию безответственной болтовней и, дезориентируя других, истреблять в самом себе всё то, что позволяет видеть реальное, отличая его от разного рода фикций.
Я посвятил себя созданию той теории элит, которая может нечто поведать о современном процессе.
Я предложил тем, кто эти процессы рассматривает, свою не конспирологическую, а антиконспирологическую теорию элитной субъектности, она же — субъектология.
Я действовал на практике сообразно этой теории.
И я никогда не сводил происходящее в мире к элитной игре, важность которой была для меня всегда несомненна.
Если бы я сводил всё к элитной игре, не было бы той же Поклонной горы или антистрелковских действий в Донецке. Но если бы я не видел элитное игровое поле, а измышлял бы невесть что, то Лебедь мог бы окончательно преуспеть в том, что им было замыслено как продолжение преступного Хасавюрта. И кое-что еще прискорбное вполне могло бы произойти.
Но каждый раз, когда я начинал обсуждать элитную игровую реальность на сколь угодно авторитетных интеллектуальных собраниях, реакция была достаточно сходной с той, которую я только что обсудил, повествуя и об академических посиделках, и о совещаниях иного формата.
При этом интеллектуальные авторитетные собрания, на челе участников которых не отражалось ничего, когда я давал абсолютно сбывшиеся прогнозы американских действий в том же Ираке, могли проводиться и за пределами России. В том же Израиле, например, где мне позволялось выступать на пленарных заседаниях авторитетного Герцелийского форума. А также в Индии, Китае, Греции, Германии, других местах планеты. Да и в отечестве нашем это случалось не только в далеком прошлом.
Обсуждаю это сейчас не потому, что считаю себя Кассандрой и переживаю по этому поводу, а потому, что иначе мои рассуждения о разнице между методологией активного воздействия и методологией пассивного наблюдения окажутся чересчур стерильными. А значит, и неверно воспринимаемыми.
Что же касается меня как создателя применяемой мною же методологии оказания активного воздействия на систему, позволяющей и что-то понять, и что-то изменить, то этой методологией я руководствовался и до создания движения «Суть времени».
А после создания движения и его участия в общественной жизни методологическая ценность слов Маркса о философах, которые не могут адекватно понимать жизнь по причине своего неучастия в ее изменении, стала мне ясна более, чем когда бы то ни было ранее.
Пока ты не участвуешь в игре, ты не можешь ее понять. И понимать ее ты должен только активно-игровым образом. Да, ты должен делать это, не прельщаясь при этом конспирологией, не отвергая объект-субъектное понимание происходящего. Но ты должен делать именно это.
Ты должен делать это всегда и чего бы это ни касалось. Даже если речь идет о такой предельной абстракции, как судьба гуманизма в XXI столетии, ты должен делать именно это. И ориентироваться в том, что касается единства понимания и действия, оно же — метод активного исследования систем, на то, что не имеет никакого отношения ни к позитивистской субъект-объектной аналитике, отрицающей наличие субъект-субъектных значимых для человечества игр, ни к дешевой конспирологии.
Киплинг описал то, что он назвал Большой игрой, в своем романе «Ким» и в других произведениях. Но почему он мог это описать? Почему он мог назвать это игрой?
Потому что сам он был не чужд этого.
Может быть, описанная Киплингом Большая игра не настолько изощрена и масштабна, чтобы стать примером игры как антагониста истории.
Может быть, у него речь идет всего лишь о борьбе за контроль над азиатским сердцем мира, ведущейся во имя слишком прагматических достижений типа недопущения потери контроля над Индией.
Но тем не менее речь идет именно об игре. Причем такой игре, которая не скрывает своего существования, используя для такого сокрытия откровенно темную и потому слишком сомнительную для рационалистов стихию.
Но ведь от обсуждения этой стихии тоже никуда не денешься. При том что обсуждалась она людьми, исследовавшими и одновременно участвовавшими в очень и очень конкретных играх.
В истории английской стратегической разведки, которая увлекалась этими играми больше, чем любая другая стратегическая разведка мира, таких людей было немало. И чаще всего они обладали незаурядными способностями к художественному творчеству, демонстрируя исключительные результаты на основе синтеза право- и левополушарной деятельности, понятийного и образного начала. А также на основе иных, еще более нетривиальных синтезов.
К числу таких людей относился не только Киплинг, являвшийся одним из создателей так называемой этнической, то есть стратегической по своей сути разведки. Тут мы вправе обсуждать и таких создателей высшей стратегической английской разведки, как Джонатан Свифт, Даниэль Дефо или сам великий Уильям Шекспир.
Для меня Шекспир является и величайшей творческой личностью, и величайшим представителем стратегического аналитического сообщества, и величайшим мыслителем.
Здесь я вкратце обсужу его герменевтическую аналитику бытия, которая является великим ориентиром для всех, кто занимается стратегической аналитической герменевтикой.
«Кто это сделал, лорды?» — спрашивал шекспировский Макбет в момент, когда пришел призрак убитого им Банко.
«То были пузыри земли», — сказал убитый Макбетом Банко в момент, когда они оба внимали пророчествам ведьм, вовлекших своих жертв в темную стихию за счет сооружения таких пророчеств.
То актуальное, что я время от времени предъявляю читателю в виде частных проявлений определенной стихии, является для меня, в силу изложенной мной методологии, этакими пузыриками, всё чаще источаемыми определенной субстанцией.
Да, субстанция огромна, а пузырики покамест относятся к разряду микроскопических. Но ведь они не могут не являться следствием определенных воздействий на эту субстанцию. Мне, конечно же, скажут, что пузырики появляются в силу изменения свойств субстанции. И я не могу с этим не согласиться.
Во-первых, эти свойства субстанции под названием «человечность» меняются не только сами собой. И не только потому, что развитие общественных — прежде всего производительных, но и иных — сил порождает изменение входящих в новые отношения с новыми силами общественных отношений. Эти свойства субстанции кто-то меняет. Причем тут необходим такой «кто-то», который способен осуществлять подобные изменения. А осуществлять их в условиях инертности субстанции очень и очень трудно. Кому-то казалось до недавнего времени, что это просто невозможно.
Наиболее ярким примером подобной веры в невозможность изменить тот ход истории, который является продуктом саморазвития субстанции, была речь Георгия Димитрова на судебном процессе, организованном нацистами в Лейпциге в 1933 году в связи с так называемым поджогом рейхстага. На этом процессе Димитров в частности сказал: «В семнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был его приговорить как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: „А все-таки Земля вертится!“ И это научное положение стало позднее достоянием всего человечества. Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: „И все-таки она вертится!“ Колесо истории вертится, движется вперед, в сторону советской Европы, в сторону Всемирного союза советских республик. И это колесо, подталкиваемое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма».
Эти гордые слова Димитрова вошли в анналы мировой истории. Они являются великой демонстрацией гуманистической веры в победительность исторического движения. И, казалось бы, эти слова подтвердили свою неопровержимость 9 мая 1945 года, в момент, когда нацизм был сокрушен той коммунистической силой, которую Димитров справедливо связывал с разворачиванием исторического процесса, оно же — вращение колеса истории в единственно возможном правильном и праведном направлении.
Но если верить не только благородству этих слов Димитрова, но и их прогностическому посылу, то что знаменует собой распад СССР, крах коммунизма, демонтаж советского образа жизни, нынешний характер мирового процесса?
Разве всё это не является доказательством возможности того разворота колеса истории вспять, который отрицал Димитров? И который противоречит не только коммунистической вере в праведную направленность истории?
Такой разворот колеса истории вспять противоречит всему гуманистическому прогрессизму как таковому. При том что этот гуманизм не только породил коммунистическую веру в праведность истории, но и был, в свою очередь, спасен своим порождением от краха веры в историю, порожденного Первой мировой войной. Ведь именно советский коммунистический гуманизм предотвратил подобный крах. И стал спасительной надеждой для человечества, утерявшего предшествующую гуманистическую надежду.
В новой фундаментальной ситуации мы должны выбирать между привычной и желанной нам верой в праведную историческую направленность и тем фактам, которые этой вере противоречат. Осуществляя этот выбор, мы должны спросить себя, что для нас важнее — факты или наше мировоззрение? Этот вопрос имеет очень болезненный характер, потому что любой отказ от любого мировоззрения до крайности болезнен. В случае нашего мировоззрения, именующего себя научным, всё обстоит еще намного хуже. Потому что научное мировоззрение ставит во главу угла именно факт. А факт краха СССР и советского образа жизни несомненен.
Поэтому, ставя во главу угла этот факт, мы должны отказаться не только от мировоззренческой веры в праведную направленность истории. Мы должны отказаться от мировоззренческой веры в абсолютную самодостаточность исторической субстанциональности.
А что такое эта вера в ее марксистском или ином варианте?
Это именующее себя научным представление об отсутствии какого-либо исторического субъекта, навязывающего человечеству как субстанции тот или иной тип движения.
Согласно марксистской или любой другой субстанционально-центрической концепции, этот субъект не существует.
Или, точнее, он является порождением человеческого бурного коловращения, создающего и новые средства производства, и новые производительные силы, и действия этих сил на материнскую субстанцию человечности, породившую данные силы в виде своих детей.
Но если такое коловращение, оно же — самодостаточное бурление субстанции под названием «человечность», имеет абсолютное значение в том, что касается порожденной этим коловращением направленности… и если направленность эта зависит от прогресса производительных сил, то что произошло с СССР и советским образом жизни?
Производительные силы продолжали развиваться.
Субстанция человечности продолжала своим бурлением порождать это развитие производительных сил.
Почему в этом случае субстанция вдруг породила обратное тому, что ей предписано в подобной модели? Что случилось?
Ледник не сполз с арктической зоны, раздавив производительные силы.
Эти силы не уничтожила ядерная война.
Их вообще никто не уничтожал. Они бурно развивались.
И если считать, что это развитие, порождаемое бурлением субстанции по имени «человечность», должно само собой двигать историю в том правильном направлении, про которое Димитров говорил как про вращение колеса, то почему колесо очевидным образом повернулось вспять?
Почему оно повернулось вспять в случае крито-минойской культуры, как бы понятно. Якобы это произошло потому, что взрыв вулкана на острове Санторин привел к избыточному разрушению инфраструктуры. А это разрушение породило вторичную дикость, использованную разного рода варварами.
На этих же варваров можно сослаться, обсуждая черные века крито-микенской цивилизации, после которых почему-то возобладал бурный воскресительный процесс, именуемый «классическая античность».
На этих же варваров можно сослаться в случае темных веков, наступивших после краха Древнего Рима.
Можно даже закрыть глаза на очевидную странность победы варваров над цивилизацией. При том что эта победа возымела место без внешних источников краха цивилизации, подобных великому потопу, якобы погубившему легендарную Атлантиду, или вулканической деятельности на уже упомянутом мной острове Санторин.
Но в случае краха СССР и советского образа жизни никакого нашествия варваров не произошло. Никакая Золотая Орда не погубила восходящую Русь. Никакие готы сотоварищи не обрушили Древний Рим. Но колесо истории, о котором говорил Димитров, повернулось вспять. Его повернула почему-то сама субстанция человечности?
Но, согласно мировоззренческой вере, которую я сейчас обсуждаю, эта субстанция в условиях отсутствия избыточных природных или иных катастроф должна двигать человечество так, как говорил Димитров. И не вращать колесо истории в обратном направлении, являющем нам очевидную неблагодатность и неправедность, а также очевидную социальную и культурную регрессивность.
Значит, либо сама субстанция может вертеть колесо в разном направлении, что, согласитесь, странно.
Либо это колесо развернул в противоположном направлении какой-то суперсубъект, который своим наличием противоречит версии всеобъемлющего могущества бурлящей субстанции человечности.
Но если такой субъект существует, то вся методология бессубъектности должна быть отброшена. Не важно, насколько достоверной и совершенной может быть аналитическая реконструкция субъекта на современном этапе. Может быть, эта реконструкция пока что является грубой и недостаточной. Может быть, она даже ошибочна в том, что касается искомой конкретики. Но она в описываемом нами случае методологически безальтернативна. А это порождает очень серьезные множественные последствия. В том числе и внимание к микроскопическим пузырям. Как уже описанным мною, так и к тем, которые я обсужу напоследок, используя столь подробно мною рассмотренный метод активного воздействия на те или иные системы.
(Продолжение следует.)